Все время рассказа заняло не менее часа, однако, все это время, ни разу Робин не был прерван. Сначала то он сбивался, задыхался от волнения, но затем голос его окреп, и он настолько погрузился в эту историю, что уж и не видел окружающего, но глаза его сверкали, и несколько раз нагибался он над Мцэей, вглядывался в лик ее, но, как бы и не видел этого лика, но весь как-то пылал, и всем чудилось, будто за словами стоящими на первом плане, за словами, которые так отчетливо звенели в этом воздухе, проступало еще и слово, как могучее заклятье звучащее: «Люблю! Люблю! Люблю!»
И вот на страстный голос Робина стали сходится воины, они становились вокруг него кольцом, и вскоре он оказался окруженный их плотной, темной массой — и все они, темные от крови, стояли на фоне этого яркого, багряного неба, в молчании взирали на него; и пораженные не столько самим рассказом, сколько силой его чувства, стояли все время не шевелясь, ни говоря ни слова.
Но вот он, рыдая, проговорил последнее стихотворение, тут же и приник в страстном поцелуе к Мцэи, и так застыл на несколько минут — и в течении этих минут никто не пошевелился, но все как зачарованные ждали какого-то чуда.
И вот он метнул взгляд к ослепительно кровавому небу, затем — на это окружающее его черное кольцо; затем, оставив Мцэю, резко вскочил на ноги, стремительно стал оглядываться; закрутился, и вдруг бросился к одну из сынов Троуна, который стоял рядом, схватил его за плечи, сильно сжал — и теперь вглядывался в его лик…
Этот воитель с детства привыкший ко всяким зверствам, не выдержал, содрогнулся, отшатнулся — лик Робина, в эти мгновенья был действительно ужасен. Это изъеденная шрамами до кости плоть, этот перерубленный надвое глаз, эта зияющая чернотой глазница; наконец — это единственное око, так и извергающееся ужасом, кажется надвигающееся какими-то стремительными черными валами, безумное, изжигающее; словно многометровый ярящийся водоворот в море, затягивающее в себя. Голос Робина разрывался, выплескивался, метался из стороны в сторону, как нечто громадное, пытающееся найти выход, и рвущееся от безысходной тоски:
— А почему, почему я это рассказывать стал?!.. А я сам не понимаю — ведь нахлынуло, ведь захлестнула, словно волна гремучая меня!.. Так, мертва она — мертва Мцэя, да?!.. Я уж теперь понимаю, что мертва… Но не это, ведь, страшит… Мертва — мы бы встретились, а тут этот вихрь стремительный меня захлестнул, и понял то я вдруг, что и после смерти не суждено встретится… не только с ней! О, нет!.. Да что же это меня так кружит, да что же это за боль сейчас во мне взметнулась?!.. Да, что же это за понятия сейчас во мне; да зачем же оно так давит! Как страшно, страшно!.. Что же вы стоите вокруг этим черным кольцом — все такие мрачные, и лиц то за кровью не видно! Что ж стоите то вы?!.. Ну — расступитесь же!.. А-а-а! Расступились — нет — все-равно все вокруг сжато этим черным кольцом! О-о-о! Весь мир, все чувства в одно черное кольцо сжаты, так будто дух мой в ловушке, и исхода то нет… Будто я во мрак ушел — на века, на века!.. Ох, не даром же, ох не даром мне этот рассказ пришел — ведь, как и тот конь судьбу я свою увидел: ведь не только за Мцэей, но и за Вероникой, за второй моей половинкой мне не угнаться! Ох — да что же это?! Что ж это за мука?! Что ж это за сила такая, да как же она душу мою сжимает! Кольцо, кольцо — как вижу — кольцо сжало все мироздание, нет ничего за пределами этого кольца, и даже… неужели и Любовь разбить не сможет?!.. Вероника!!! В-е-р-р-о-н-и-к-а!!!
И завыл то он волком, и схватившись за голову, из всех сил сжимая ее, переходя то в истошный визг, то в надрывный вопль — побежал прочь. Воины настолько были поражены этой надрывной сценой, что даже и не задержали его, но все стояли и смотрели ему вслед: а он бежал по сверкающему багрянцу; и все молил, чтобы исчезло из его глаз это сжимающее черное кольцо. Он пробежал шагов сто, пока не споткнулся, не повалился лицом в этот снег, и, повалившись, уже не поднимался, так как казалось ему, что он все бежит — а на самом деле он покатился, видя только черное да красное…