Выбрать главу

Но тут закричали иные надсмотрщики:

— Довольно!.. Пусть жрут крыс!.. Некогда!..

— А я говорю: надо обыскать клеть!

— Некогда! Пойдем отгоним вторую партию, и напьемся до темноты!

Последнее заявление возымело свое действие: послышался еще один удар кнутом, а затем — хрипящий окрик:

— Чтобы крысу поймали и сдали!

Затем, дверь захлопнулась, а в камеру кто-то вошел, уселся на солому рядом с Ячуком. И, хоть шаги стали отдаляться — надо было подождать еще некоторое время; как не тяжело это было — вытерпеть.

Но те, кто вошли в камеру, те, кто без единого стона вынесли удары, не могли ждать ни мгновенья; разом три голоса позвало его:

— Ячук!

Голоса были сильные, чеканные — казалось, что это три выкованные из крепкого сплава кирки в полную силу ударили в камень, и, выбив из него сноп искр, раскололи.

Ячук осторожно выглянул, и увидел тех, кого с таким нетерпением желал увидеть. Всего в камеру вошло четверо — из них трое сыны лесного охотника Туора; ну а четвертый — хоббит Фалко, который, когда-то отдал молодость свою, да и все прошедшие двадцать с лишним лет, муки принял, затем, чтобы воспитать их, затем, чтобы влить в эти три сердца те силы, ту память, которая в нем самом была.

Вот они их лица: у них, как и у всех, пробывших долгое время во мраке, были расширенные, большие глаза; огромные, черные зрачки — они были столь черны; смотрели все-время с таким пронзительным выраженьем, что, казалось, вот сейчас разорвутся, нахлынут целым бурным океаном чувств. Густые, черные брови; также и волосы — густые и черные; носы у каждого должны были бы быть одинаковыми — длинными, прямыми, с широким разрезом ноздрей; однако, у одного, нос был переломлен в средине своей — там был темный провал почти до самого уровня всего лица. У них были усы, и небольшие бородки; губы тонкие, белые, когда они не говорили — губы все время были плотно сжаты. Лица были чрезвычайно худыми, кожа имела болезненно бледный оттенок, однако — не было в них какого-то безысходного отчаянья, не было обреченной усталости — нет — эти молодые лица кипели такой энергий, такой жаждой действия, такие чувства, каждой своей черточкой выражали, что большинство взрощенных на свободе, в довольстве, не могли бы, так ярко, и в каждое мгновенье себя проявлять.

Вообще же, главенствующим в них были эти огромные, пронзительные очи; они поглощали все внимание, и, если смотреть на них сразу троих, то и не сразу заметишь, что очей то только пять. И уж потом замечаешь, что у одного из них — у того, которого изуродован нос, выбит и один глаз: на его лице залегло несколько глубоких шрамов, один из которых и пришелся на глаз. Эти глубокие старые шрамы рассекали и лоб его, и среди затянувшихся этих бугров была видна даже и черепная кость…

Именно этот изувеченный подхватил Ячука на ладонь, и поднеся к единственному своему глазу, с жаром спрашивал:

— Ну, так, есть ли от НЕЕ что-нибудь?!.. — он шумно повел изуродованным своим носом, но звук раздался не из ноздрей, а из разрыва.

Ячук, глядя в это огромное, пламенеющее чувством, едва ли не с его голову века, отвечал:

— Да, да — Робин. Вот…

И Ячук достал из кармана платок, который просила его передать Вероника.

Этот Робин принял платок и, повернувшись к братьям, поспешно говорил:

— Вы уж извините — я понимаю, вам так много сейчас сказать хочется. Но, позволите ли вы, братья мои милые, сначала несколько минут мне уделить. Ну, хоть одну минуту.

Братья согласно кивнули; однако, так в них били чувства, так самим поскорее захотелось заговорить, что один из них вцепился в прутья решетки, а второй — стремительно принялся ходить из угла в угол. При этом они неотрывно смотрели своими пылающими очами то на Ячука, то на Робина.

Вот Робин вдохнул, исходящий от платка цветочный аромат, и блаженная улыбка разлилась на его бледных губах. Он, дрожащими, длинными, сильными, покрытыми, каменными мозолями пальцами разворачивал этот платок, а в другой руке держал Ячука. Он, как и братья его, как и Фалко, (о состоянии внутреннем и внешнем которого будет сказано позже) — очень тяжело дышал; подобен был углю, очень ярко тлеющему, но на каком-то уж последнем пределе. Его сильный голос звенел, не останавливаясь; он с восторгом вглядывался в каждого, и все говорил-говорил; и все удивительным казалось, что же это он не сорвется с места, не разобьет эти стены; не ясно было, как эта клеть могла сдерживать столь сильные, бьющие в ней чувства: