Выбрать главу

Ну, а за Альфонсо, вышли и три его младших брата — близнеца, о которых можно сказать, что они, так же, как и Альфонсо, все облачены были в темные одеяния, а цвет их лиц был столь бледен, что казалось, никогда они не видели солнечного света. Звали этих близнецов: Вэллиат, Вэлломир и Вэллос.

Вспомним, как когда то различала их покойная матушка: у Вэллиата было родимое пятно на шее, у Вэлломира были более широкие, чем у иных, орлиные ноздри, а у Вэллоса — чуть приподняты уголки губ, словно бы он все время улыбался. Так вот: теперь Вэллиат стал самым бледным среди своих братьев, казалось, что из этой болезненной кожи все время должна была выступать лихорадочная испарина, он часто начинал шепотом сам с собою разговаривать. Вэлломир был молчалив, шел с гордым, надменным видом, и каждым движеньем, каждым редкостным выставлял себя так, будто он здесь некто величайший, а все они — его подчиненные, а то и рабы. Что касается Вэллоса, то он действительно был весел, однако же — эта была какая-то болезненная, надрывная веселость, так порою он начинал говорить, что-нибудь, ему кажущееся смешным, и, видя, что окружающим это неприятно, уже не мог остановится, и ему то самому было уже больно, а, все-таки, хоть бы и назло даже, а вот уже не мог остановится — зло то его разбирало, а вот ему интересно было, чем все это закончится.

Вот и теперь Вэллос этот чуть отошел от своих спутников, и вдруг, стремительной тенью бросился на чаек, успел ухватить одну из них, когда она уже взлетала — остальные чайки с пронзительными криками закружили над его головою, а он — одной рукой держа пойманную за лапу, а другой — перехватив за шею, побежал вслед за своими спутниками, которые даже не остановились. Вэлломир взглянул на него с презреньем, ухмыльнулся, и подставляя свой надменный лик ветровым ударам демонстративно отвернулся к вздымающейся, передергивающейся от ледяных судорог морской поверхности. Вэллиат с болезненной сосредоточенностью взглянул на своего брата; кажется он хотел до самой кости въестся в него взглядом, и все хотел что-то сказать, и рот его кривился, но он молчал.

Эллиор не оборачивался — он, ведя отряд, шагал вглубь бухты, туда куда неслись обледенелые волны, туда, где скалы сходились, образуя узкую лощину. Но вот раздался его голос, и, казалось, что каждый звук был крепко, до крови, перетянут в сложный узел, и, все-таки, вырывался, хотя на самом то деле, и не должен был, хотя каждый такой мучительный звук, уже бы разорвал у нормального человека глотку:

— Ну, и зачем же ты ее поймал? Какая тебе в этом польза? Ты что: насмешить кого-то хочешь? Ежели насмешить — так знай, что не до смеха нам сейчас; и лучше всего будет, ежели отпустишь ты ее. Понимаешь ли, Вэллос, отпусти ты ее. Не будет смеха — не будет, понимаешь ли ты это. Отпусти — слышишь, как ее родные кричат — словно воздух ножами режут.

Рот Вэллоса растянулся в улыбку, и странное, мертвенное это было движенье, казалось так, будто — это какое-то тесто растянулось, ил же что-то вязкое в плавном движенье в стороны раздалось; и рот его открылся тоже неестественным движеньем, казалось — это не он, а кто-то иной, раскрыл рот у мертвого уже человека. Голос у него был грубый, но насильственно грубый, каждое слово было какое-то выжатое, неискреннее. Вот он нараспев проговорил отрывок из какой-то поэмы:

— …И в ледяных уступах скал, О коих бил холодный вал, Нашел последний он приют, Где ветры волками поют. Где только чаек страшный глас, Порвет грохочущей рассказ, И этих чаек он ловил, И ими лишь себя кормил. Сырое мясо поедал, И без любимой умирал…

Вот он вновь усмехнулся, и, вдруг поднес чайку, к самому своему рту, ухватил ее зубами за грязную шею, и укусил так, что она болезненно вскрикнула, а один из отчаянных сородичей ее порывом ветра слетел, ударил Вэллоса в лоб. Тот усмехнулся, и, не выпуская из зубов отчаянно бьющуюся чайку, погрозил иным кулаком; затем сжал ее в объятьях.

Вэлломир взглянул на него с отвращеньем, как на какого-то слизня, которого и раздавить то тошно, отчеканил: «Шут».

— Это я то шут?! — засмеялся неискренне Вэллос. — Это меня то ты шутом называешь, когда как, видишь, я ее согреваю у груди своей. Это ты меня шутом назвал за то, да, да — знаю уж я за что ты шутом меня назвал — за то что зубками ее прикусил! О, мой гордый братец, в тебе, мудром, отвращение вызывает лишь то, что я прикусил какую-то чайку зубами, в то время, как целая поэма сложена про какого-то безумного влюбленного, который не то что прикусывал, а раздирал этих чаек. И, ведь, у некоторых это слезы выбивает, некоторые дамочки готовы целовать его, готовы на колени перед тем «героем» выставляться! А потому что у него все в красивой геройской форме, а я вам показываю, как все это смешно! Да, да — смешно, очень даже смешно; можно просто-напросто смеяться над каждым словом в этой поэме!