Он попытался ухватится за эту мысль, пытался увидеть где же действительно он; он жаждал увидеть себя, но, даже и облика своего не мог вспомнить.
«В жизни самые чувственные мгновенья были связаны со стихами, ну так, может мне стихи здесь сочинять?
Изначально он намеривался говорит долго-долго, однако, поперхнулся уже на первом четверостишье. Ежели раньше «облака», или «кони» значили для него что-то, то теперь — это были какие-то пустышки: он говорил «облако», но, что значило это слово уже не мог вспомнить; «конь» — вольный зверь, по простором несущийся — что ж из того? В этом мраке все это были пустые слова, все это осталось уже позади, и был только этот бесконечный мрак…
Он, впрочем, попытался еще раз взяться за стихи, попытаться сочинить основанное исключительно на своих чувствах — на тех, которые он пережил недавно с Нэдией; но, оказывается, что и эти чувства теперь ничего не значили не имели ни форм, ни смысла — можно было вспомнить слова, которые они друг другу говорили, действия, но, опять таки, они ничего не выражали, были такими же лишними, как и все его иные воспоминанья…
Мгновенье проходило за мгновеньем… Он вновь стал кричать, и в страстных своих, беззвучных воплях перебрал, кажется, все слова, какие только знал — сколько это продолжалось он не знал; но, кажется, очень-очень долго; вот сознание его истомилось — и он захотел отдыха — так, как в обычном своем состоянии: закрыть глаза, и предаться грезам — он был бы рад даже и кошмарам: главное то хоть что-то увидеть. И вот он перестал размышлять… Стоило ему только расслабиться, как что-то незримое плотно окутало его, стало сжимать; и, вдруг, он понял, что ежели еще хоть немного пробудет в этом расслабленном состоянии, так все сожмется в темно-серое, ничего не значащее пятно.
«Нет! Я не хочу растворятся здесь! Жить! Жить!» — так, со страстью, проревел он, и рванулся из этого забытья, лихорадочно стал вспоминать что-то, и приходили какие-то обрывочные воспоминанья (как все это было пусто!); и стал он сочинять стихи — выплескивал и выплескивал из себя четверостишья, но — это все были сухие, мертворожденные стихи — он не понимал, зачем проговаривает эти рифмы, так же, не понимал и то, что они значит — он с отчаяньем все придумывал пустые рифмы, и тут же их забывал; придумывал новые и новые, и, в конце концов такое отвращение в нем возникло к этому пустому занятию, что, если бы у него было тело — так вырвало бы его. И вновь он вопил, надрываясь: «Жить!.. Не дайте погибнуть! Вытащите меня!.. Прошу: только спасите, только вызволите отсюда!..»
И тут его руку неожиданно обхватила некая длань — о видение — видение! Он видел, как в ничто протягивалась к нему сияющая ярко-белесым мертвенным сиянием длань — она крепко сжимало его запястье: да — в разгорающемся все ярче свете, он видел уже и запястье, и руку свою. Этот свет, когда-нибудь в иное время мог вызвать ужас — (это был тот самый свет мертвых, который открылся братьям, у входа в жилище Гэллиоса) — после мрака Альфонсо был счастлив этому свету — он был счастлив вообще всему, что Было. Длань потянула его куда-то, где свет этот становился все более ярким… пришел и грохот, и вой, и всем этим звукам был рад Альфонсо, вот тело его стал жечь холод — и этому чувству он тоже был рад.
Вокруг забилась темно-серая круговерть, но тут же, впрочем, была отнесена куда-то вниз; вокруг распахнулся леденящий но чистый, высокий, блекло-лазурный небосклон. Как же было холодно! Стоило только случайно вдохнуть воздух, как он уже впился в легкие, блаженными ледяными иглами; он стал вбирать в себя этот воздух, и все оглядывался — с жадностью вбирая в себя образы.
Оказывается, он вознесен был на несколько сот метров над землею, и теперь буря ярилась внизу. Это было какое-то многоверстное темно-серое чудище — ледяной слизень, которые постоянно, на всей свой протяжности вздымался, и тут же опадал; сам в себя втягивался. Однако, он не поднимался более полутора или двухсот метров, так что многие кряжи Синих гор выступали свободными от этого палача. Удивительная эта, живая стихия, вытягивалась вдоль берега верст на двадцать, и еще — верст на пять вглубь моря, и как раз Нуменорская крепость приходилась на самый центр ненастья — там, в нескольких сот метрах, под ногами Альфонсо, стихия вздымалась особенно часто, разрывалась плотными валами, и тут всасывалась вглубь, старательно стараясь сокрушить сокрытую под собой твердыню. Ненастье на море успокоилось, небо было безмятежным, а плавно клонящееся к закату светило спокойно взирало на просторы…