— Не знаю, что такое ты говоришь!
— Ах, да я и сама не знаю… То что на сердце пришло — то и высказала. Ну, решила ты участь Белы?
— Ах, Белы… — Тут Аргония взглянула, и обнаружила, что связанная белка лежит по другую сторону кострища, на том самом месте, где она ее оставила накануне. — …Что же Бела? Конечно, я не стану ей делать ничего плохого. Оставлю здесь, пусть живет в лесу: ведь не угонится же она за конем.
— Нет, нет — совсем незачем это делать! — молвила Лэния, радостно (а до этого она была напряжена, и с ужасом выжидала приговора). -…Не зачем оставлять Белу в лесу, все равно она по следу найдет меня; все равно, рано или поздно наступит день, когда она ко мне на плечо запрыгнет! Возьмите ее с собой… Ежели хотите, связанную; ежели хотите — в мешок какой-нибудь посадите — только смотрите, чтобы ей не слишком неудобно было. Я же так хорошо ее знаю! Не разлучайте нас пожалуйста.
— Ну, хорошо, хорошо, и в мешок я ее сажать не стану. — с готовностью проговорила Аргония, и улыбнулась.
Она уже не чувствовала себя грозной, безжалостной воительницей; все то девичье, нежное, что столь долгое время сдерживалось — теперь так и рвалось на свободу — она жаждала любить, она жаждала радоваться, смеяться. После ночного виденья, и с этим быстро бьющимся сердцем, совершенно немыслимым казалось, что накануне она едва не свернула белке шею. Так же, она обнаружила, что вовсе не хочет вести эльфийскую принцессу в родной город — так как, казавшаяся недавно очень важной мысль об богатом откупе, теперь, вдруг, оказалась совершенно незначимой, даже и не понятно было зачем нужен этот откуп — представились груды золота, и они значили для Аргонии столько же, сколько и простые железки — гораздо более значимым казалось теперь счастье этой эльфийки и ее белки. В какое-то мгновенье, Аргония почти уже решилась их отпустить, но… она даже и не знала, что за сила остановила этот порыв, что заставило ее сдержаться…
Через несколько минут, спешно перекусив двумя маленькими лепешками, которые залежались в кармане Аргонии, они уже скакали по лесной просеке, а шрамы на небе расходились все большим пламенем.
Вероника почти не отходила от горбатого, чем вызвала сначала недоумение, а затем — и раздражение в Рэнисе. Они, все-таки, остались в пещере, пока посланные разведчики обследовали тропы в ущелья, — конечно, не все оставшиеся сто тысяч Цродграбов, а лишь сотни три, самых хворых смогли там, да и то — в тесноте немалой, разместится. Иные либо стояли на примыкающей площадки, либо — оставались в проходе, из мрака которого стонали, кричали, плакали — все-то просили, когда их выпустят к свету, когда им дадут еды — хоть немного, хоть самую капельку еды!..
Стонами полнилась пещера — больные лежали, подобные скелетам, и даже удивительным было, что в них еще теплится жизнь. На ложе разместился Ринэм с обожженными ногами, за ним неустанно хлопотала дева-колдунья, имени которой так никто и не слышал. Что же касается горбатого, то он, вместе с Вероникой сидел в другой стороне пещеры, и почти беспрерывно происходил между ними разговор — говорила больше Вероника, но и он время от времени рассказывал. Поначалу горбатый смотрел с неприязнью, в большом напряжении не только на Цродграбов, но и на Веронику — так смотрит человек забитый, презренный, все время ожидающий какого-то плохого в отношении себя действия — за это всех иных ненавидящий, сам готовый, при малейшем поводе, набросится. Когда подходил какой-нибудь Цродграб, то он весь разом сжимался — бросал в него яростные взгляды, и стоило бы тому Цродграбу сделать какое-нибудь случайное, резкое движенье — так и произошла бы тут короткая схватка — короткая, потому что Цродграб был бы сразу побежден. Все это чувствовала Вероника, чувствовала и то, что и в каждом ее слове ищет горбатый что-то обидное, и ей приходилось очень следить за своей речью, аккуратно подбирать слова. Она рассказывала ему про свое житье, много говорила про Сикуса, истощенное тело которого так же лежало по близости.
Сикус, кстати, после того страстного вопля в пещере, после этого: «Люблю!!!» — от которого воздух пламенем наполнился, от которого его тело почти совершенно невесомым стало — с тех пор он все пребывал в забытьи, не разу даже не пошевелился, был холоден, и, конечно, его можно было бы принять за мертвого, если бы не слабые-слабые удары сердца: каждый такой удар поднимался из его груди не более, чем раз в минуту.