— А мудрец говорил, что все наше общество растет — сначала детство полное наивной веры и заблуждений, потом юность с ее безрассудным геройством и жаждой приключений; потом — зрелость, кажущаяся такой скучной, с ее размышлениями, условностями; потом — старость…
— Старость есть второе детство; ведь умудренный старец забывает и про безрассудство, и про условности — он вновь становится ребенком, но он всегда мудрый и добрый, он подобен облаку белоснежному, которое в вечной радости, свободное, плывет в сиянии небес лазурных. Так и все люди, отказавшись от условностей и грязи все станут как братья и сестры…
— Как же несчастны те, кто стремятся к уединению.
— Нет, не — но не только их вина. Ведь, каждый из них, хоть раз, любил и сильно и свято — так пусть бы он представил, что каждая, каждая душа стала бы столь же близкой ему, как и та, которую он любил. Он, стремящийся к единению с природой — был бы в еще более прекрасном единении, ведь что может быть прекрасней, чем человеческая искренно любящая душа?
— Дети, дети — в вечном празднике — в любви, в каждое мгновенье и дня и ночи — все время в счастливом творенье!
— Но где же они?! Нам хорошо, так хорошо держаться за руки! Но таким огромным должно стать это кольцо!.. Где же вы все — приди те же — пожалуйста, пожалуйста придите!..
И они заплакали, — вместе с ними плакало и небо, и звезды — во всем-всем чувствовали они отголосок своих чувств — все-все было частью их. И то не были слезы отчаянья, то были светлые слезы, и они верили, что, по этому зову, придут к ним, какие-то прекрасные, сияющие люди, что сейчас вот все озарятся, зазвенит детским смехом — и будет еще множество прекрасных душ, которые они готовы были любить столь же сильно, как и друг друга. Они оглядывались, они ждали их, а потом поняли, что сейчас эти дети не придут, но, все-таки, настанет это мгновенье — не сейчас, и очень не скоро, но, все-таки, непременно, непременно наступит…
И тогда они, крепко обнявшись, зашептали друг другу:
В эти дни, они почти не говорили, но только смеялись, да пели — и песни были прекрасными (во всяком случае, им самим они казались столь же красивыми, как звезды, и все прочее) — и они никогда ничего не придумывали, не подбирали рифму — это пение, и любые слова вылетали из них столь же легко, как и смех. Много было чувств, но потом все это ушло… стало виденьем, прекрасным, манящим к себе — таким хрупким, так многое в себе хранящем…
Давно уже не говорилось про Фалко, ну, вот теперь, кажется, наступило время. Как вы, должно быть, помните, в последний раз речь о нем шла, когда на армию государя Троуна напала волчья стая — как раз перед этим хоббит приготовил отменный обед, надеялся устроить хоть какой-то праздник, для этих вечно унылых, думающих лишь о геройстве, да о добыче воинов. Но та трапеза, которой он угощал Троуна, была прервана сначала появлением Аргонии (тут же, впрочем, унесенной к стенам Эрегиона), а сразу вслед за тем — и этой волчьей стаей.
Опять-таки, я не стану описывать ход того сражения — так как описание любого сражение есть взгляд с высоты, как разве что творец видит, но зачем, зачем?.. Скажу только, что каждому из воинов запомнилось множество клыков, распахнутых, устремленных на него глоток; кого-то терзала боль, кто-то истекал кровью — все равно, главное воспоминанье потом: бредовая, мучительная круговерть. Ну, и довольно-довольно об этом, так как… сегодня такой печальный день — уже чувствуется весна, и воздух тепло-серый, плачущий, я чувствую как вздыхает там нежный ветерок…
Фалко было страшно. Да — битва была выиграна, волки перебиты или отогнаны, но ему было страшно. Он стоял, вцепившись в трясущейся борт исцарапанной, покрытой ссохшимися сгустками крови телеги, которая, ползла в предлинном ряду таких же телег, и всадников. Ему было страшно глядеть в их напряженные, готовые к убийству, ко всякой мерзости лица, страшно было вспоминать об том костре на который были брошены сотни тел — страшно было даже думать об этом, но он не мог отвернуться, стоял бледный, измученный духовно, и все вглядывался в эти лики.
А вот и сам Троун — лик его рассечен; в глазах беспрерывный гнев — Фалко окликнул его, и государь устремился к нему — как-то неосознанно, с жаждой бросился к этому голосу столь сильно отличному, от всего иного, окружавшего его. А хоббит заговорил громким дрожащим голосом: