— Но я же один тогда останусь… — слабым голосом прошептал Сильнэм.
— Нет, у тебе же есть дорогое воспоминанье — они говорят о Ней, но какое право они имеют? Она принадлежит только тебе! Убей же их, и перенесись к тому озеру под звездами!..
От страшной боли Сильнэм закричал бы, да не мог он уже кричать — в горле словно ледяной ком застрял. Еще раз вспыхнуло что-то светлое, попытался он противится, но тут — словно черная волна, захлестнула все его так долго копившаяся злоба — и жалостливое отношение к этим двоим тоже в мгновенье переменилось. Теперь он считал их колдунами — считал, что это они причина его боли, и вот, чтобы вырваться к счастью, с еще большей яростью нежели прежде набросился на них. Двумя лапами он вцепился в шею Робина, который и отдышаться то еще не успел, в Сикуса же он вцепился клыками — загреб в свою пасть значительную часть его щеки, и, если бы это была плоть обычного человека, то щека в тоже мгновенье была бы отгрызена. Однако — так как плоть его за это время загрубела, сделалась почти каменной, то он только продавил ее — впрочем — продолжал сжимать свои клыки — вгрызался все глубже.
Казалось бы, в таком противоестественном состоянии у любого живого организма срабатывает один защитный рефлекс, и он ни о чем, кроме как о собственном спасении уже не может думать. Однако, эти двое уже перестали жить жизнью плотской, и только по необходимости вынуждены были пока напрягать голосовые связки и мускулы этой внешней оболочки. Со своей мечтою, со своей звездой по имени Вероника, они были выше физической боли — и потому даже не пытались высвободиться от Сильнэма, а, тем более, причинить ему какой-либо вред. Единственное, что Робину теперь было очень тяжело говорить, и ему требовалось приложить титанические усилия, чтобы донести свою мысль до Сикуса:
— Он… несчастный… больно ему… Один он… Мы должны… донести его до Нее…
Сикус еще и не дослушал, но все уже понял, и, конечно же — сделал первый рывок в ту сторону, где, он сердцем чувствовал! — была Она. И маленькому человечку, конечно, было бы не справиться, ведь он и один то не мог прорваться, а тут еще и Сильнэма приходилось за собой тащить. Таким образом, получилось, что Робин, шея которого была разодрана в кровь, который и вздохнуть не мог, потащил их двоих — при этом голова его часто погружалась под грязь. В орочьих рудниках несколько дней ему приводилось возить телеги с рудой. Каждая весила очень много, и надо было бегом везти ее под большим уклоном вверх — чуть замешкался и удар кнута — порой раздирающий плоть до кости — такое продолжалось в течении многих часов в изнуряющем, стремительном ритме — и только благодаря могучему своему здоровью Робин выдержал — эти смертоносные тренировки и помогли ему теперь. Он выгибался всем телом, затем — стремительно распрямлялся, и могучим толчком продвигал их совсем немного вперед. Если бы там прояснилось, он увидел бы, что до стен Самрула было по крайней мере три версты, однако, по прежнему — только плотные, стремительные, темно-серые стены окружали их.
Сильнэм рычал от злобы, чувствовал, что — это ненавистное, колдовское еще дергается, и все продолжал сдавливать, и все продолжал вгрызаться в плоть Сикуса. Ворон уже улетел, однако, ледяные когти продолжали терзать его голову, а вкрадчивый голос продолжал шептать: «Видишь, какие они живучие?!.. Все то они такие! Их не так то легко убить — не так то легко к своей любви прорваться!» — Тут Робин почувствовал, что сейчас задохнется, в грязи этой захлебнется. Он, впрочем, еще продолжал делать отчаянные рывки вперед. Эта мысль о смерти пришла к нему спокойно, он сразу примирился со смертью, и хотел только как-то облегчить страдания этого несчастного, вцепившегося в его шею. Ему не раз в положениях отчаянных доводилось придумывать стихи. Он повторял поэтические строки, и прежние, и вновь придуманные, когда его секли кнутами; когда изгорал от небесной страсти к Вероники; когда замерзал; когда умирал от голода — вот и теперь он победил окружающий хаос; и, хотя первые строки дались ему с трудом — потом он уже говорил не останавливаясь, со все большим пылом: