Он остановился было, и ужаснулся, но не потому, что Сильнэм все душил его, и смерть могла забрать его в любое мгновенье, но потому что строки эти не произвели на Сильнэма никакого действия, что он то, Робин, уходит в счастливое бытие, к любви своей, а этот остается таким же несчастным, в мучении пребывающем озлобленным; и вот он — прилагая все силы свои, чувствуя, как с каждым словом наливается в голове, кровью истекает раскаленный колокол, зашептал:
Несколько раз, пока он выкрикивал эти строки — грязь забивала его рот, и он выкашливал ее вместе с кровью, и, зная, что Сильнэм не услышал, повторял их еще раз; повторял вновь — при этом он продолжал еще судорожные рывки вперед — продвигался на шаг, на полшага. А в голове Сильнэма леденящей болью, отчаянье нагнетая, звучал голос ворона, который все призывал давить этого «ненавистного злодея», и все убеждал, что эти стихи для того сложены, чтобы умилостивить его — все из страха, да из подлости, а стоит им только вырваться, как начнут они ему, Сильнэму, всякое зло творить. Однако, в нем, все-таки, происходила борьба, и когда Робин в очередной раз дернулся, да с кровью новую строку из себя вырвал — жалко Сильнэму его стало — ослабил он хватку, но совсем выпускать не стал — страшно его потерять было.
Робин, даже и не чувствуя, что хватка несколько ослабла, продолжал совершать свои отчаянные рывки, вперед. Он знал, что при этой жизни ему уже не суждено, увидеть ЕЕ; но он, полный предчувствия новой, запредельной встречи, старался, все-таки, подвести этого несчастного поближе к Ней, чтобы он хоть издали, хоть маленькую крапинку того дивного света увидел. Он и не понимал, что некоторое улучшение его состояния произошло от того, что Сильнэм ослабил хватку — но считал, что — это уже начинается блаженство смерти — потому он, не испытывая ни отчаянья, ни злобы, ни какого-либо иного чувства, из всех сил поспешал вперед — и при этом не останавливаясь говорил строки, надеясь, что эти последние его строки Сильнэм запомнит, и что они будут помогать ему в дальнейшей жизни:
Робин любил все мироздание, все-все и ветер и грязь — все это казалось ему одинаково прекрасным, но только, пожалуй, еще несчастным, не ведающим истинной любви. И сильной, братской любовью любил он Сильнэма. Прорываясь все вперед, он смог выгнуться так, что обнял орка за шею, и шептал эти стихи ему на ухо (так, впрочем, чтобы и Сикус слышал). И не мог Сильнэм больше противится — ведь, несмотря ни на что, осталась в нем совесть — нет — не мог он противится такой искренности, и вкрадчивый голос ворона был тут бессилен. Он разжал щеку Сикуса (которую прокусил уже в нескольких местах насквозь), совсем выпустил шею Робина, и заплакал, с горечью, с мольбою повторяя:
— Я совсем, совсем запутался; я чувствую себя таким маленьким, заблудившимся… — тут он зарыдал уже вовсю, и с трудом мог прорывать через свою горесть слова. — И что же, и что же этому несчастному, маленькому Сильнэму делать?.. Вы говорите про любовь, так пожалуйста, пожалуйста покажите — где же она эта любовь?..