Следующим визитером стал тщедушный француз Жан Мишель. Портному в форме советского офицера, которая сидела на нем, как дешевый костюм с чужого плеча, оставалось лишь надеяться, что окружающие не заметят этой кричащей дисгармонии. Ему предписывалось наладить работу ателье, а после он должен будет уехать обратно в Европу, продолжать трудиться в ателье и шпионить в пользу СССР. К нему вопросов не возникало.
А вот связист Исаев, сошедший с поезда прямиком из безупречной шведской реальности, сразу зацепил внимание Ильи. Этот человек был странным элементом, который никак не складывался в цельную картину. Родился за границей, носил русскую фамилию, говорил на языке так идеально, что казалось, будто речь прошла профессиональный монтаж.
Но именно это Илье и не нравилось. В каждом его слове чувствовался какой-то подвох, но не в звуках, а в самом выборе фраз, словно тот разговаривал не с человеком, а с зеркалом. Илья понял, что речь тщательно отрепетирована. Но зачем? Илья знал зачем. Исаев боялся проговориться. Отец Ильи тоже учил его так разговаривать.
Ершов смотрел на Исаева, будто разглядывал дивное папье-маше: идеальная красочная форма, но внутри пустота, и решал, стоит ли ему сохранять эту оболочку или прямо сейчас опустить на нее тяжелую кувалду аргументов о профнепригодности. С другой стороны, его, Илью, никто не спрашивал. Не он нанимал Исаева. А потому работать придется с тем, что есть.
Разум городничего, воспаленный ненужными данными и слишком долгими прелюдиями приема кадров, с легкостью принимал худшие версии за наиболее вероятные. Связист казался ему не просто подозрительным, а каким-то ложным изначально, будто его переселение в город было частью чьего-то неясного плана. И это было столь очевидно, что не хватало только записи в деле крупными буквами: “агент иностранной разведки”.
Утешало одно: после вступления Исаева в должность в кабинете Ильи и в приемной наладится связь с внешним миром. Можно будет звонить в Москву! Хотя… зачем это Ершову, если разговоры, письма, и телеграммы под строжайшим запретом. И, скорее всего, именно Исаев и его отдел будут заниматься тайной прослушкой и жестким контролем.
После короткой, ни к чему не обязывающей беседы фамилия Исаева в списке обзавелась второй аккуратной галочкой. В системе Ершова это значило одно: “подозреваемый”, а в системе Бушероса — “не подпускать к документам и особняку”. Первая пометка стояла рядом с фамилией Чаплинского.
Все они смотрели на Илью свысока. Еще бы! Он был минимум на десять лет моложе их. И это при том, что им не было и сорока. Каждый из них знал Менжинского лично. И каждый приблизительно понимали его установки. И, глядя на Илью, понимали, что тот не сможет дать своему шефу ничего убедительного.
Ершов в их глазах был не более чем временной прокладкой между безвластием и настоящим начальством Бушероса. И это начальство, скорее всего, прямо сейчас строго отбирается лично Менжинским, а Ершов для них так, зазнавшийся выскочка, не более.
— Я сейчас же выпишу вам дисциплинарное взыскание! — этим же вечером бушевал обозленный Ершов, когда пригласил Чаплинского себе в кабинет после смены.
Он мелко тряс перед лицом директора его же заявкой на материалы, а директор литейки с напором смотрел Илье в глаза, выставляя немного вперед свое пузо. Он всем видом демонстрировал неприязнь и нежелание слышать городничего. Мол, где этот Ершов, и где я, директор сложнейшего производства!
Илья, так же глядя в глаза гостя, демонстративно смял и бросил его письмо с заявкой в урну. Лицо Чаплинского перекосило и на нем выразительно проявился вопрос: “Да что себе позволяет этот хлыщ!”
А Илья вскрикнул нервно:
— Не смейте мне приказывать! Нет никакого “Доставить немедленно!”, сударь. Есть “Прошу рассмотреть заявку…”
— Я директор производства, товарищ Ершов! — ехидно исправил Чаплинский с “сударь” на “товарищ”.
— Я сейчас же отправлю вас в зону на несколько суток! Будете там директорствовать! Это ясно?!
— Вы… вы не можете, пан Ершов! От нас ждут результатов!
— Подождут, а потом пришлют другого. Я эту систему знаю. И впредь обращаться ко мне только по военному званию! Переписывайте!
В этот же момент к Чаплинскому по гладкой поверхности стола прилетел чистый лист для заявки. Поляк еще пару секунд смотрел на Илью, будто жаждал высказаться со всем неистраченным красноречием, со всей чванливостью старшего по социальной лестнице, как он считал, но затем смиренно принялся за новое письмо.