Мальковский же бродил среди жителей, как бесперебойный режим наблюдения: где-то раздавал старые шутки, где-то переговаривался о пустяках, но все его анекдоты и разговоры в итоге оказывались вложены в общую картину связей. О которых докладывалось городничему. Но не обо всех.
Город пульсировал, немного безумный, но упорядоченный. В этом новом подземном микроклимате каждый становился героем своей маленькой эпопеи, а Мальковский — ее архивариусом.
Однажды вечером Черноморцев услышал беспокойный шепот за теплицами:
— Я боюсь, Миш. Вдруг нас завтра же пустят в Переработку?
— Дуреха… Зачем это им надо?
— Не знаю. Смотри вон, люди Мальковского все рыщут по городу. Каждое слово записывают. Наверное, потом городничему несет. Вдруг, мы здесь только для прикрытия каких-то коварных планов новой верхушки? Ну посмотри вокруг… Где ты видел…
— …Успокойся, — перебил ее голос. — Давай лучше имя придумаем ребенку.
— Какому?
— Нашему. Я замуж тебя зову, Кать… Ты беременна, вообще-то…
Дальше Мирон не слушал, но тревожность в голосе девушки ему не понравилась.
— Нам нужно что-то придумать, — заявил он следующим утром в кабинете городничего.
— О чем ты?
— Люди боятся, Илья, — с привычным придыханием произнес Мирон, восхищаясь всяким взмахом руки городничего, каждым вздохом его. — А в страхе прячется правда. Ни одна эмоция не обнажает человека так, как это делает страх. В страхе за себя, за близких человек способен на все. И если человек не контролирует страх, страх начнет контролировать его.
Илья прислушался.
— Это мы с тобой все знаем, Илья, что будет потом, и на следующий год, — продолжал Мирон, опершись на стол. — Оттого и уверены в нашем светлом “завтра”. А народ не знает. Они только видят пугающие новинки западного прогресса, когда в одной морковке содержится все, что желудку нужно на целый день. Слышат сплетни о Мальковском. Видят городничего, который управляет и зеками, и ими. Видят Переработку, видят, что нет церкви, нет веры. Перед ними лишь пустота. А в пустоте, Илья, рождаются идолы. Мы не успеем обернуться, как ими станут уборщики, повара, кто угодно. Мы должны что-то дать взамен.
— Ну… И что же…, — Илья сделал знак рукой “продолжать”.
— Тебя.
— С ума сошел? — он с возмущением посмотрел в глаза Мирона: холодные, решительные. — Я и так у них есть.
— Не в этом смысле. Тебя они физически боятся. Им нужен не приказ, а духовность. Не буквы, а лицо.
— Так раздобудь им иконку.
— Уже нашел. Она передо мной, — Мирон прошелся вдоль кабинета: — Только представь: твоя подпись — закон, твоя улыбка — индульгенция.
Видя скептицизм в глазах Ильи, Мирон добавил:
— Людям нужно знать, во имя кого жить.
— Меньше философии.
— Это не философия. Это политика.
Илья возразил:
— По-моему, ты нагнетаешь. Зачем это? В обществе все хорошо. По крайней мере, Мальковский ни о чем таком не говорил…
— В обществе пока всё хорошо, Илья. И ты присмотрись к Мальковскому. Он или не слышит. Или не хочет слышать. Или слышит, но молчит.
— Он не мой назначенец, но я верю ему.
— У нас нет партии, а людям нужны духовные ориентиры, — продолжил Мирон. — Иначе они сами придумают, кому поклоняться. И упаси господь, если это будет оперативник.
— “Не сотвори себе кумира…”, — возразил Илья.
— …Сказал Господь и стал кумиром всех христиан. Не время философии, Илья, сам сказал. Помимо власти обществу нужен стержень.
— Считаешь, нужно внедрить религию? — предположил Ершов.
— Нет, конечно. Здесь слишком много людей и город не вынесет такого разнообразия богов.
— Добавь еще для пущей убедительности, что «Бог есть синтетическая личность всего народа», и что «Никогда еще не было, чтоб у всех или у многих народов был один общий бог, но всегда и у каждого был особый»
— И добавлю. Тем более, что это и отражает мою мысль. Замкнутое пространство, конфликты неизбежны. Но и крестить всех поголовно неуместно, мягко говоря. К тому же, никакими деяниями божьими я не смогу объяснить Переработку, уж прости, — Мирон прошел к окну. — Нет. Мы сотворим что-то, что неотвратимо даст людям ту самую пищу для ума, которой так не хватает в Бушеросе…