— Нет ничего важнее Устава, — повторял он.
Повторял, а сам в своих мыслях находился где-то далеко от реального положения вещей.
Происходило все постепенно. Сначала теория немедленного запуска была просто теорией, потом переросла в концепцию, а к `42-ому году превратилась в деструктивный культ, приход которого крылся в его собственном доме. “В первом случае у шведов вышла осечка. В этот раз они все сделают аккуратнее”, вспоминал он неудавшийся визит двух агентов в его дом. И уже не помогала память о заверениях Бенгтссона.
Семейные ужины с Черноморцевыми проходили все реже. Замок на двери снова был заменен. Как бы там ни было, отправной точкой новой партии людей для Швеции стал февраль '43-го. Обычный вторник, растворившийся в бесконечной череде таких же бетонных суток.
Илья стоял у тяжелых створок изоляционной зоны абсолютно без всякой на то административной надобности. Временами, когда гул подземного города становился невыносимым, он позволял себе эту иррациональную слабость: выходил к стальным периллам и подолгу сверлил взглядом безжизненную геометрию зоны, словно пытаясь найти в металле хоть каплю уединения, в котором страна ему тактично отказала семнадцать лет назад.
Двадцать, двадцать один.
Вытяжная вентиляция утробно гудела, отзываясь на каждый его вдох почти осуждающим эхом. Мол, куда ты отправляешь этих людей, думаешь, шведы не врут? Город дышал ему в затылок, оценивая каждый жест.
Сто один, сто два…
Колонна продвигалась с удушающей тишиной. Тысяча единиц человеческого материала, скрупулезно отфильтрованных доктором Ермолаевым. В их поступи читалась та извращенная покорность неоамеб, которые давно променяли свободу воли на иллюзию безопасности. Эта толпа уже не жаждет зрелищ, теперь ей достаточно, что кто-то другой берет на себя грех принятия решений.
Сто восемь…
Мужчина неопределенного возраста, один из тех серийных экземпляров с генетически усредненными чертами лица, которые стираются из памяти за секунду до того, как ты отведешь взгляд, вдруг замедлил шаг. Огни пропускного пункта нервно мигнули, выхватывая из полумрака напряженную линию его челюсти. На какую-то долю секунды он остановился и вперился взглядом в Илью.
В этом спонтанном зрительном контакте не было ни обжигающей ненависти, ни жалкой мольбы о пощаде, ничего из того, что делает человека человеком. Была лишь уставшая истина, что его, одного из тысячи, государство продало в неизвестность.
Илья почувствовал, как мышцы лица свело легкой судорогой, а пульс толкнулся в барабанные перепонки. В этой внезапно образовавшейся тишине он вдруг осознал всю глубину своей роли в этой мясорубке. Воздух между ними стал вязким. Илья отвел взгляд первым. Его зрачки сузились, а дыхание на секунду замерло, принимая это молчаливое поражение.
Конвоир, чье лицо скрывала тень козырька, привычным движением тронул замешкавшегося за плечо. Металл пневматических ворот гаража сглотнул очередную партию жертв мягко, с легким сквозняком усаживая их в автобусы. Никакого драматичного плача. Никаких случайных свидетелей. Лишь холодная прагматика идеальной селекции.
Стоявший поодаль Мирон хранил статусное молчание, но пространство вокруг него казалось наэлектризованным от невысказанного напряжения.
— Следующая партия когда? — сухо уронил Илья.
— Через год.
— Хорошо.
Он развернулся и направился в сторону своего дома. Окружающий мир продолжал функционировать с тошнотворной идеальностью. Газоны, выстриженные словно по линейке, стелились под ногами безупречным зеленым ковром. В тепличных блоках разливалось ровное, безжизненное сияние искусственного солнца. Откуда-то из недр общественного пищеблока доносился ритмичный звон посуды. Всё работало. Каждая шестеренка этого колоссального механизма находилась строго на своем месте. Именно это, с обжигающей ясностью осознал он, на секунду застыв у двери, и делало происходящее абсолютно невыносимым.
Глава 11
В том же `43-м в сердце Ершова поселилась новая форма страха — биологическая. Он чувствовал, как внутри него что-то сбоит. Иногда в груди что-то щелкало, как в спусковом механизме, и он тут же хватался за рубашку, пытаясь дешифровать эти ощущения. Сердце представлялось ему чем-то вроде заводского пресса, который слишком долго работал без техосмотра.
— А если этот пресс раздавит сам себя? — спрашивал он у Ермолаева, которого вызывал к себе под разными предлогами. Тот разводил руками, предлагал больше гулять и меньше нервничать, не понимая даже, о каком прессе говорит пациент.