Но как можно меньше нервничать, если шведский агент уже наверняка нашел путь к бункеру?!
Ершов начал питаться, как все отравленные больным подозрением: каждый кусок еды проходил цепочку дегустаций. Сначала пробовали Николичи, потом его старший охранник по имени Матвей. После дегустации Ершов ждал тридцать минут, чтобы убедиться, что никто не падает замертво, и только потом приступал к ужину.
Разумеется, Черноморцевы сами отказались присутствовать при этом акте постепенного помешательства.
Все чаще Нина в одиночестве сидела у лампы, перебирая медицинские карточки детей, и взгляд становился потерянным. Когда в один из таких вечеров Илья сел рядом, она тихо произнесла:
— С ними что-то не так, Илья. Сегодня я была в яслях. Тридцать детей собраны в одной комнате, но там стоит гробовая тишина. Они сидят и смотрят в одну точку. Врачи твердят, что это адаптация к замкнутому пространству, дефицит ультрафиолета… Но они ведь даже двигаются синхронно, как по команде. У них у всех одинаково замедленный пульс и ровное дыхание. Город что-то делает с ними на биологическом уровне, а руководство в медцентре заставляет педиатров переписывать отчеты. Нас за дураков держат.
К `44-му году ночи Ершова превратились в нескончаемую борьбу со звуками. Тиканье часов в его спальне превращалось в имитацию отдаленных взрывов, а стук собственного сердца напоминал ритм шагов, с которым шведский агент, пройдя в темноте, вставляет ключ в невидимый замок. Илья часами сидел в своем кабинете, вглядываясь в схему дома, которую сам же начертил на бумаге, искал тайные ходы. Те самые, которые “агент наверняка уже нашел”.
При этом и Мирон, и Нина прекрасно понимали: Илья носит в себе что-то такое, что при других обстоятельствах давно сбросил бы под аккомпанемент ночного чая с сонной женой, или тихо передал бы другу в форме признания, которое начинается со слов “только ты никому…”. Но Илья молчал пространно. А если Илья молчал, значит, все было настолько серьезно, что было бы лучше не спрашивать, а просто ждать, когда он сам заговорит.
Мирон делал вид, что ничего не замечает, и, когда требовалось, аккуратно затирал следы странных поступков городничего в штабе. Авторитет Ильи от этого не страдал, наоборот, казалось, будто воздух в его кабинете стал плотнее и насыщеннее настолько, что дисциплину здесь можно было буквально трогать пальцами, а на зубах оставался легкий металлический привкус жесткости.
Горожане тоже мало что понимали. Иногда жители замечали, что городничий останавливается посреди улицы и долго смотрит куда-то поверх крыш теплиц. Иногда он внезапно менял маршрут охраны или отменял встречи без объяснений. Но бушеросцы давно привыкли считать любые действия власти частью какого-то большого замысла, поэтому странности Ильи воспринимались скорее как очередную форму заботы о городе. И именно это помогло Черноморцеву по достоинству оценить свое же изобретение — Момент Устава. Их с Ершовым эксперимент удался: бушеросцы свято уверовали, что, если власть в лице городничего что-то делает, то это только во благо. И пусть поначалу это отдает некоторыми странностями и авантюризмом, в итоге все сложится как нельзя лучше. А потому мало кто обращал внимания на заполошного Илью и его широко открытые глаза.
Но все неистовые мытарства Ершова закончились в `45-м, когда Россия одержала победу, а он, полностью седой, угодил на больничную койку с неизлечимым диагнозом — ишемическая болезнь сердца.
Победа страны не отменила поражения городничего.
Этой смерти не ожидал никто.
В столице, разумеется, выразились бы банально, вроде “Как гром среди ясного неба”, но в Бушеросе не было грома. Не было вообще ничего — ни бурь, ни молний, ни прочих драматических эффектов, только ровный свет ламп и звуки вентиляции. И эту потерю сравнить было не с чем.
Сердечный приступ настиг его в момент, когда он, с трудом приподнявшись на локтях, передавал Михаилу плотный серый конверт.
— Держи, — выдохнул он слабо, почти ласково.
Он держал сына за запястье чуть дольше, чем нужно.
— Тут все…, — голос дрогнул, и на долю секунды в глазах появилась растерянность. Как будто он впервые за много лет потерял ориентир.
Впервые Илья посмотрел в лицо сына не глазами чиновника, не глазами отца даже, а как человек, у которого уже не остается времени. Он не произнес ни громких слов, ни прощаний. Только мучительный выдох. Только кивок. Его пальцы дрогнули, потом расслабились. Он так и остался лежать, опираясь на спинку кровати, с легкой улыбкой на губах. Будто он был всего лишь зрителем в кинозале возле столовой, и уснул посреди комедии, которую можно уже не досматривать.