— Ну что, тебе имя киллера назвать? — удивился Шухрат. — Зачем? Это даже не солдат, это оружие, в чьих оно руках, того волю и выполняет. Оружие ни о чем не думает и ни за что не отвечает, понимаешь?
— Ну и кто тогда убийца? — Валентина ждала прямого ответа и чувствовала, что старик к нему готов. Он смотрел ей прямо в глаза:
— Я, конечно. Я убил твоего мужа, потому что он подвел меня, потому что мне нужна была картина, потому что она для меня много значит. И из-за него я ее не получил.
Глава 62
(1951)
В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака. Начинался день, один из многих, из тысяч, обычный, летний, жаркий, и пронумерованных доходяг выгоняли работать, тот труд, о котором потом в газетах будут писать, газеты доходили до лагеря — труд творческий, вдохновенный, и — механизированный! Шагающие экскаваторы, землеройные машины, краны, которых Лысенко за четыре года здесь — не сказать чтоб не видел, кран, допустим, и сейчас возвышался со стороны рабочей зоны, будет, наверное, что-то отгружать, но к технике зеков не подпускали, из механизации у них — руки да лопата. И тут не надо песен про великие стройки пятилетки, уж если и петь о чем-то — так о севере, дескать, спасибо, что в этот раз не туда определили, донскую-то почву долбить приятнее, чем мерзлоту на Колыме, от которой у Лысенко вместо воспоминаний остались ревматизм и боли в руке — той, которая держала когда-то кисть.
После полудня отправили на дноуглубительные. Бригадир торопил, Лысенко взвалил лопату на плечо, побрел навстречу солнцу. У крыльца фельдшерского пункта кого-то били — двое медбратьев из блатных, а человек лежит на земле. Бьют жестоко, остервенело. Перехватив лопату правой рукой, Лысенко с ней наперевес шагнул навстречу бойцам — опытный лагерник, он понимал, когда распорядок нарушается настолько, что не грех и вмешаться. С вохрой спорить себе дороже (недавно один кричал им «вы не советские люди» — ну и в карцере до сих пор, если вообще жив), а сукам окорот давать надо, иначе зарвутся вконец.
— Вы чего? — рявкнул он, и медбратья остановились, смотрят на него свирепо.
— Симулянт, — объяснил тот, который пониже ростом. — Из чичмеков, работать не хочет, ну мы и не возражаем, но чтобы лежать на больничке, надо болеть, вот он у нас сейчас и заболеет.
— Сейчас лопатой получишь, не шучу, — пообещал Лысенко. — Давай к себе, человека оставь в покое.
Который покрупнее, вдруг согласился:
— Пойдем, — за рукав увлек товарища на крыльцо, дверь скрипнула, закрылась за ними.
Бригадир что-то пробурчал сзади.
— Погоди, — Лысенко обернулся, показал жестом — я недолго, мол, — наклонился к избитому. Молодой восточный парень, лицо в крови, но руки-ноги целы, даже зубов выбитых не видно. В сознании. Коснулся лба — горячий, и от чего дрожит, неясно — от побоев или от лихорадки.
— Вставай, чичмек, — Лысенко подхватил его за плечо, повел к своему бараку. Пусть полежит, хотя бы пока не хватятся, помрет же, если не отлежаться.
Глава 63
— Я в картинах вообще ничего не понимаю, — вздохнул старик, — а художник тот, Лысенко его фамилия, мне однажды жизнь спас. А через много лет увидел по телевизору его картину с быком, думаю — память мне будет, возьму. Договорился уже с музеем, ребята и копию на замену изготовили, хорошую — да ты видела. Но музей уехал в Амстердам, и картина оттуда не вернулась, ты же знаешь. Ну и что дальше было, тоже знаешь. Мужа ты нового найдешь, молодая, красивая, сильная. А старый — ну, наказан, чего. Такой человек безнаказанным остаться не может, я считаю. Не в картине же дело, в справедливости. Понимаешь меня?
Валентина смотрела на него — яростно:
— Справедливость? То есть ты, старая курага, — вдруг пришло ей в голову ругательство, — считаешь, что справедливо у жены мужа забирать, ребенка, года ему нет, сиротой делать, горе приносить людям, которые тебе вообще ничего на самом деле не сделали — это справедливость? Где же вас таких делают, справедливых, собрал всех подонков по своему Узбекистану, дома от вас не спрячешься, в Европе не спрячешься, зарезали человека, и ты такой — справедли-и-и-вость. Да ты сам себя слышал, мразь? Если на таких стариках все у вас держится — да проклятое место значит, и ты проклятый. Сидит, лепешками своими торгует. На горе людском, на слезах тесто месишь, вкусно тебе, гадина? Вкусно?
И как будто лепешки и стали последней каплей, самого ругай, лепешки не смей. Старик выпучил глаза, посмотрел на Валентину и заорал: