Зиновий Зильберштейн, или попросту Зяма, проработал на турбинном чуть не сто лет, но уж лет десять, как был на заслуженной пенсии, а, может, и на том уже свете, но оставался в памяти как незаменимая палочка-выручалочка в разных закавыках.
Все засуетились, срочно был вызван директорский шофёр, и маленькой делегацией, включавшей слывшую обольстительницей бухгалтершу, отправились к Зяме домой. Тот оказался живой, всё такой же шустрый и задиристый, только поусох маленько. Выслушав посланцев, он заверещал, дёргая своим хрящеватым шнобелем: "Ага, десять лет без помину, ни тебе поздравить с каким-нибудь праздничком, ни тебе стакашек налить, а как беда, так сразу "Зяма, помогай!". Нетушки, убейте, с места не сдвинусь, я таки весь из себя больной ветеран".
Всё же, после уговоров, в коих не последнюю роль сыграло присутствие дамы, и обещание впредь на праздники не забывать, смилостивился, напялил парадный пиджак с боевыми колодками, в котором чуть не потонул, галстук в белый горошек нацепил, и отправились. Завели под ручки в цех, все, как на митинге, замерли, а
Зяма лысину за ухом поскрёб, всех строго так оглядел и спрашивает тихо: "У кого платочек есть, только очень чистый?". Все как-то стушевались, потупились. "Так и знал, – сказал Зильберштейн и вытянул из внутреннего кармана пиджака свой носовой, белизны необычайной, платок, – Подымите меня!".
Его подняли на вытянутых руках, поднесли к жерлу злополучной турбины. Зяма платочком тщательно протёр вход и громовым голосом приказал заводить. Ротор вошёл как по маслу под крики "Ура!" и громовые аплодисменты. Прежде чем гордо удалиться, Зяма чуть свысока оглядел всех и напоследок сказал свои мудрые слова: "Чистота – залог успеха, не забывайте правила гигиены".
Случилось это в конце шестидесятых, в мои студенческие годы.
Время было весёлое, светлое. На троне был Хрущёв, многое дозволял, правда, мы тогда, глупые, и не догадывались, что такое свобода, гласность, демократия. Но наобещал незабвенный Никита Сергеевич с три короба, и что коммунизм вот-вот грянет, и жрачки будет навалом и на халяву. Особо, конечно, не верили, но надежда худенькая точила, а вдруг не врёт, вдруг действительно обломится.
А в ожидании радовались по младости и тому, что есть, пробирались на концерты ВИА (кто уже не помнит, так это вокально-инструментальные ансамбли, под которые маскировался запрещённый джаз-бэнд), переписывали на появившиеся в продаже отечественные магнитофоны "Яуза" просочившуюся с тлетворного Запада забойную музыку и выделывали под неё немыслимые па, рок-н-ролл в нашем понимании.
И вот как-то на праздник Первого мая собрались мы тёплой компанией, я с другом и Наташа с Мариной, благо Наташины родители подались на дачу сезон открывать и оставили в наше полное распоряжение квартиру. В общем, как тогда называли, вариант "И папы нет, и мамы нет, и некого бояться, приходи ко мне домой, будем целоваться".
Притащили мы пудовую "Яузу", с ходу врубив не нашу музыку, пару литровых бутылей фруктово-выгодного вина, называемого в быту ещё
"чернилами", и все вместе суетились вокруг праздничного стола в предвкушении грядущих удовольствий. Закусь была традиционной: салат
"оливье", шпроты, селёдочка под шубой, колбаска копчёная да сыр
"Советский". С кухни просачивался возбуждающий запах чего-то мясного, запекаемого с картошкой в духовке.
Главным украшением праздничного стола были яблоки в вазе, неестественно румяные, невиданного размера, видимо, китайские. Это был серьёзный намёк на возможности Наташиных родителей "достать" чего-то заграничного, а это тогда значило много. Строгая хозяйка гнала от стола всех, кто пытался что-то с него отхватить до времени.
Надо сказать, что девочки наши были – высший класс, красавицы, в сбитых по последней моде причёсках "я у мамы дурочка", намакияжены, как в китайской опере, в топорщихся, коротких донельзя юбках, короче, сплошной отпад. Особенно хороша была Марина, этакий заграничный тип с греческим носиком и чуждой нашему тогдашнему обществу голливудской улыбочкой, ну, и с нравом выпендрёжным под стать.
Она-то и не сдержалась, хвать яблочко гигантское и ну его кусать с некоторым вызовом. С трудом куснула раз, куснула два, и тут что-то у неё зашлось в челюстях, стоит бедная, моргает, а рот закрыть не может. Мычит белугой, слёзы из глаз хлынули. Мы-то сперва от смеха чуть не попадали, а потом чуем, дело серьёзное. Пытались челюсть ей вправить, да тут Мариша такую сирену включила, куда там скорой.
Решили в Склиф её вести, благо, недалече, остановки две троллейбусных по Садовому кольцу.
Как шли, и не описать, срамота одна. У Марины рот её голливудский нараспашку, при каждом шаге постанывает, все краски с тенями на лице от слёз перемешались в какую-то абстракцию Пикассо. То-то народу потеха, за нами аж толпа увязалась. Пока добрались, пока дежурного хирурга отыскали (время-то праздничное), Марина уж на грани обморока, только на остатках гордости и держалась.
Врач оказался молодым мужичком, уже порядком навеселе, похмыкал, примерился да как врежет ей правым хуком снизу, челюсть и захлопнулась с глухим стуком. Марина опять в слёзы, уже от счастья, мы вокруг от радости скачем. Хирург откуда-то достал колбу со спиртом, разлил по мензуркам за избавление. Приняли мы, выдохнув в сторону и занюхав рукавом. Врач и Марину заставил в лечебных целях для исключения психологического шока мензурочку опрокинуть. Пожалели все вместе, что не может он с нами к праздничному столу вернуться
(дежурство на всю ночь) и помчали радостные к заждавшейся Наташе веселиться и отмечать День международной солидарности трудящихся.
К старости, как говорят врачи, начинает слабеть оперативная память, развивается столь любимый зубоскалами склероз. То очки запропастятся куда-то, ищешь, ищешь, а они у тебя, дурака, на носу.
А то бутылку, припрятанную к приходу друга, найти не можешь, а оказывается, вместе и выпили на прошлой неделе. Зато, видимо, в компенсацию, активизируется память стратегическая и вспоминаешь то, что вроде бы забыто давным-давно, а, может, и вовсе не было.
Тут как-то прихватило меня намедни на улице, засуетился в поисках общественного сортира, наткнулся, к счастью, быстро, облегчился радостно и вспомнил одну историйку, как говорится, в струю. Дело было давешнее, я ещё школу не закончил. Отвёл меня отец под какой-то праздник к своему мастеру в парикмахерскую, что была в Столешниковом переулке и считалась чуть ли не лучшей в Москве.
Стригся он, как помню, у мастера Марковича, югослава, уж не знаю, каким ветром в Москву занесённого. По слухам, владел тот у себя на родине аж парикмахерским салоном да в войну разорился, но мастерства не утратил. Заведение на Столешниковом было особое, клиентура, можно сказать, светская, каждый высиживал своего мастера и ждать своей очереди приходилось долгонько. Все друг друга знали и, чтобы время скоротать, пробавлялись байками да анекдотцами.
Одна быличка особо запомнилась, а услышана была от ветерана парикмахерской, благообразного старичка интеллигентной наружности.
Рассказал он, как один клиент весьма крупной комплекции в ожидании мастера почувствовал позыв по малой нужде, вышел, туда-сюда ткнулся, нет туалета. А за углом, при входе в ресторан "Будапешт", огромная старая бочка с него ростом и круглая дырка в ней, под затычку. Мужик мигом сообразил, к бочке подсунулся и, делая вид, что бочку ту на ощупь пробует, в дырочку и опростился. Выдохнул с облегчением, хочет отойти вальяжно, а бочка-то не отпускает. То ли достоинство его мужское от эмоций разбухло, то ли бочка от принятой в себя жидкости покривилась, но застрял клиент намертво.
Дёргался, дёргался он, да пришлось подмогу звать. Народ из парикмахерской вывалил, кто что предлагает. Пытались всем миром отодрать, да мужик благим матом завопил. Официант из ресторана маслица на подносе вынес, мужик смазал застрявшую плоть, а та от этих манипуляций ещё боле надулась. Стали холодной водичкой поливать для сужения сосудов, тут вообще всё смёрзлось, время-то зимнее было, морозное. А уж толпа образовалась, всяк напирает, желает к месту происшествия поближе подобраться.