— Уж этот механизм совершенно излишний.
И Шуляковский выжил…
А уж глядя на него, нам молодым уже было и стыдно «упиваться» своей болью. Мы дружным строем встали (лежа) на эту дорогу выживания и принялись обустраиваться, окружая себя, занимая себя тем, что поднимало нам настроение. Тем, что в первую очередь характеризовало не войну, а мирную жизнь.
И вот уже откуда-то появилось угощение, вино и карты. Кто-то достал и приволок доску со складного стола. Чтобы все было честь по чести, покрыли её сукном, оторванным с воротника шинели. Не Бог весть какое украшение, а все равно. Ухо ловило привычный звук шлепающих по сукну карт, посылало его мозгу. Мозг одобрительно кивал, полагая, что темная сторона карточных игр сейчас менее важна и не сравнима по целительному значению с той привычной волной возбуждения и азарта, которая сразу же поднималась за столом и охватывала всех без исключения: и игравших, и наблюдавших за игрой. Не мудрено, что в таком ажиотаже, под неумолкаемый шум, мельтешение многих пар рук и карт, мы забывали обо всем на свете, не смотрели по сторонам или под ноги.
А в стороне и под ногами некоторые из нас продолжали умирать. Ситуации доходили до абсурда, в моей прошлой-будущей жизни получившие определение «черного юмора». Мы не отрываясь глядели, как метал банк раненный в ноги штабс-капитан Кисловский из Кабардинского полка. К слову — отличный офицер и известный забияка. Все подползли к столу, давя друг друга, и ставили карты, не обращая внимания на страдания ближних. В это время около капитана умирал поручик Ставицкий из того же Кабардинского полка. Кто-то, заметив это, сказал:
— Господа, дайте умереть спокойно Ставицкому.
Все пришли в себя. Рука Кисловского застыла над столом. Игра на минуту остановилась. Все обернулись к умирающему. Ставицкий испустил дух. Кто-то закрыл его глаза. Кто-то прочел молитву. Все набожно перекрестились, и… И будто кто-то нажал на пульте кнопку «Play», стоп-кадр с рукой Кисловского закончился. Рука ожила, продолжила свое движение, с размахом швыряя на импровизированное сукно истертые карты. Игра продолжилась, как будто и не прерывалась. За одним исключением: теперь играли над неубранным трупом…
В эту минуту, чуть ковыляя, к нам подошел офицер, попросился к столу. Кто-то закричал:
— Линейцам между нами нет места, — среди офицеров бытовало мнение, что линейные батальоны проявили себя как трусы.
Офицер не растерялся. Расстегнул свой изорванный сюртук, и мы увидели окровавленную рубашку и перевязанную грудь. Взял паузу, чтобы все разглядели кровь. Потом с горечью молвил:
— Господа, я ранен двумя пулями в грудь, не оставил фрунта и с ротою пришел до Герзель-аула! Судите: достоин ли я места?
Тот, который прежде крикнул, что линейцам среди нас нет места, по-моему, первым же закричал «Ура!». Все подхватили. Я и фон Ребиндер, мой новый товарищ из знатной баронской семьи, указали на место между нами. Офицер, поблагодарив кивком, прилег у стола. Тут же явилось шампанское и портер. Кисловский предложил сразу же и помянуть отошедшего только что в мир иной Ставицкого, и поприветствовать нового участника наших посиделок!
…Мы зализывали раны, вновь обретали потерянную за время похода человечность. Восстановили в парке души разбитые почти до основания беседки добра, совести. Можно, конечно, на войну списать все абсолютно. Но это — путь опасный, тупиковый. В зеркале, которое висит на стене этого тупика, в который ты уткнешься рано или поздно при таком подходе, уже отразится не человек. И эта стенка станет для тебя той, к которой тебя поставят, чтобы расстрелять и избавить мир от нелюдя. Нам пришлось такое наблюдать, когда в один из дней все, кто мог передвигаться, вышли или выползли, когда прошел слух о пойманных мародерах, скором — в 24 часа — суде над ними и готовящейся казни. Их было трое. Которые не удержались и грабили обозы, пока их сбрасывали в ущелье.
Я не пошел. Не мог, да и не хотел. Фон Ребиндер потом рассказал про эту экзекуцию. Первый из казненных — молоденький казак, старовер. Всех возмутил своей дерзостью. Второй — артиллерист. Этот, наоборот, слабостью. Сам и шагу ступить не мог. Донесли полуживого и привязали к столбу. Третий — куринец. Только он один стойко пошел на казнь. Только он один тронул всех тем, что раскаялся и попросил прощения перед товарищами за содеянное зло и преступление.