Выбрать главу

Не понимаю, зачем понадобилось обращаться к врачу и адвокату, чтобы услышать такие банальности? У нас не так-то просто упрятать человека в клинику. А то пошло бы: сегодня — меня, завтра — тебя.

Тогда она сказала об отцовских внебрачных детях. Она просто помешалась на этом и уже не замечает, как глупо все это выглядит со стороны. Мне было стыдно за ее нелепый поступок. Я представила себе доктора Холма, он и бровью не повел, он всегда невозмутим, но я так и читала его мысли: ага, так вот где собака зарыта! Колкость уже вертелась у него на языке, но он удержался. Зато после этого разговора он отправился прямо в Академический клуб и все там рассказал. Так и слышу, как этот противный человек говорит: «Вы только подумайте! Одна дама из нашего города — я не называю имен! — жена этого шалого Бьёрна Люнда обратилась ко мне с просьбой упрятать мужа в клинику за злоупотребление крепкими напитками и разбазаривание имущества. Я отговорил ее, разъяснив самым деликатнейшим образом, что в нашей стране, к сожалению, торжествуют закон и правосудие. И знаете, что она мне на это ответила? „Разумеется, доктор, но что же делать, у него столько детей!“ Хе-хе-хе! Тогда я сказал: „В этом случае, сударыня, вам следует обратиться к хирургу, а не к психиатру“».

По крайней мере, отец на месте доктора Холма рассказал бы эту историю именно так.

Теперь-то я маму понимаю лучше. Я вижу ее усталые глаза и руки, вижу, через что ей пришлось пройти. Однажды она рассказала мне, как они с отцом любили друг друга и как отец любил нас, когда мы были маленькие.

Мама считает, что он не совсем нормальный. Как-то раз она даже сказала, что отец давно знает про свою болезнь, но скрывает ее. Слыхал ты что-нибудь подобное? Она говорит, что, конечно, не вышла бы за него замуж, если б знала, что он душевнобольной, но он обманул ее… Я часто представляю себе отца в виде пирата с красным платком на голове и в набедренной повязке, на столе перед ним среди бутылок лежит кривая сабля, и тогда портреты Швайгорда, Мунка и Кастберга отворачиваются от него, особенно Кастберг с его законами о детях. О, эти законы о детях! Как бы мать из-за этих законов не возненавидела когда-нибудь весь свой род. Она еще не сообразила, что нас ждет, но мы с братьями уже говорили об этом. Кроме нас, у Бьёрна Люнда, самое малое, еще трое детей. Неужели они когда-нибудь потребуют своей доли, будут оценивать картины, вертеть кресла, щупать ковры? Явится полиция, судебный исполнитель с протоколом…

Йенни расплакалась, но слезы ее тут же высохли, она глотнула джина с сельтерской и заговорила о поездке в горы. Ее импульсивность несколько смущала меня, я украдкой оглядел зал, но именно такой она нравилась мне больше всего.

Было неприятно, что о нас с Сусанной уже начали поговаривать и что скоро единственными, кто ни о чем не догадывался, останутся Гюннер и Йенни. А догадаться было нетрудно — нас часто видели и в Экеберге, и на Фрогнерсетере, да и в «Уголке» мы нередко бывали вдвоем.

Ты спросишь, почему я допустил, чтобы все так осложнилось, — наверно, причина прежде всего во мне самом. Так или иначе, но у меня всегда все сложно. В Америке мне однажды сказали: может, ты и не очень виноват, но все-таки есть твоя вина в том, что у всех твоих знакомых начинаются осложнения.

Все получилось оттого, что я не работал; не забывай, поехав в Норвегию, я устроил себе полуторагодовой отпуск. Если ты много лет подряд был занят тяжелой и нудной работой, досуг неизбежно чреват для тебя из ряда вон выходящими приключениями. Но главное-то, конечно, в том, что все, с чем я столкнулся в Норвегии, уходило корнями в мою юность и было в непрестанном движении, колыхалось и изменялось, словно во сне. В те дни я заново прожил свою жизнь, в основном благодаря женщинам, все было призрачно, калейдоскопично, жизнь моя оказалась сном, от которого я только что пробудился. У шведского поэта Дана Андерсона есть такая строчка, не помню, в каком стихотворении: «Былое — это сон, а нынешнего я не понимаю». Подобное чувство я испытал дома, в Норвегии, и оно до сих пор не покидает меня. Я уже не понимаю, где сон, а где явь. Скоро все станет сном, это единственное, в чем я не сомневаюсь. Разве все самое главное не происходит, когда даже не подозреваешь об этом, будто во сне, который вспоминаешь уже много спустя, как бы между делом, когда занят совершенно другим? Почему, например, я думаю о Мэри Брук? И почему мысль о ней неизменно заставляет меня вспомнить слова Гюннера: кого любишь, убиваешь на ничейной полосе. Иногда, рассказывая о чем-нибудь, я прибавляю: словами этого не передашь. Я пережил свою жизнь, но словами ее не передашь, ведь тут не только слова, тут и образы, тут музыка, тут искусство, которому еще не придумано имени. Можно передать человеческие слова, но разве передашь то, что сказал тебе ветер, даже если ты понял, что он сказал. Лишь простояв час или два в пустынном месте, лучше всего в дождливую, ветреную погоду, в совершенном оцепенении, как душевнобольной, я начинаю слышать, видеть и понимать.