Небо и земля слились в кристально чистый летний день. Негромко гудели голоса. Йенни рассказывала о своей собаке, потом засмеялась звонко как колокольчик. Звенели чашки, когда кто-нибудь нечаянно задевал стол. Трясогузка длинными шагами прохаживалась по траве, надменно поглядывая на кошку. Зашуршал гравий под шинами велосипеда, скользнувшего за изгородью. Потом там же прошла невидимая пара, в воздухе бессмысленно повис обрывок их разговора. Что-то о лодке и о мальчике с карими глазами. От этих слов проснулась мечта о фьорде, каким я видел его однажды летним утром еще в детстве. В эту картину вплелся и сегодняшний день, лодка с белым парусом, кареглазый мальчик. Девушка светло смотрела на возлюбленного, у него были карие глаза.
Я пригубил вино и рассеянно закурил сигару, повернувшись на стуле так, чтобы сидеть спиной к остальным. Пчелы, точно пули, влетали в цветущий куст, а потом торопливо вылетали оттуда — деловитые грузовые самолетики. Шмель по-стариковски брюзжал над маком, но, решив, что ему, впрочем, все равно, поплыл прочь за изгородь. Время стало вечностью.
Я надеялся, что никто меня не потревожит. Блаженно прислушиваясь к голосам, я молил бога, чтобы меня не трогали, мне надо было поразмыслить кое над чем. Я не успел обдумать одну мысль. Она витала в воздухе, собственно, даже еще и не став мыслью. Но скоро, скоро… Надо дать ей время оформиться. Я уже давно ее предчувствовал. И вот-вот сумею ухватить.
Как остро и глубоко ощущаешь счастье, когда возраст и положение позволяют тебе сидеть молча, повернувшись ко всем спиной.
Я вдруг обнаружил, что у меня по щекам текут слезы — я плакал. Сидел и плакал беззвучно, пуская в воздух колечки дыма. Я был совершенно спокоен, даже странно, неужели я предчувствовал, что заплачу, раз повернулся ко всем спиной? Однажды ночью двадцать лет назад я плакал в Канзас-Сити. В гостиничном номере. Была зимняя ночь, морозная, мертвая, зимняя ночь. Холодный ветер печально бубнил за окном. Я долго смотрел на стены, украшенные дурацкими картинами, а потом лег, укрылся с головой одеялом и заплакал.
Только бы никто сейчас не поднялся и не увидел моего лица, не обратился бы ко мне с вопросом. Но они обсуждали паркетные полы, это была важная проблема. Я курил, а из глаз все текли и текли слезы. Сигара стала соленой.
Я вдруг все понял про слезы. Они означают, что внутри у человека что-то превратилось в лед или, наоборот, оттаяло. Слезы сообщают об одном из этих явлений. Сами по себе они всего лишь соленые капли.
Тогда в Канзас-Сити… Я часто переезжал с места на место. Проходило какое-то время, и я обычно бросал работу с чувством, что это не здесь. На всем огромном континенте не было уголка, где для меня нашлось бы настоящее дело. История сгустилась: я приехал в Канзас-Сити, и там я плакал.
Да, все очень просто. Бездомность, тоска по родине, о которой я даже не подозревал, — вот что было замуровано во мне той ночью, когда я заливался горькими слезами в пустынном отеле Канзас-Сити. Покинул отель я уже американцем. Но сколько страшных лет пережил я до того!
Ледяной панцирь, которым я в ту ночь сковал свое сердце, сейчас растаял, и влага хлынула из моих глаз. Я испытывал чувство освобождения, от которого готов был запеть, если б не боялся привлечь к себе внимание. Я был благодарен Йенни, что она не обращается ко мне. Почему-то мне вспомнилось первое утро на сетере, вальдшнепы и глухарь с оперением, похожим на рассвет, аромат леса. Токование тетерева за окном.
Я поднял голову. В глубине сада стоял отец.
Меня это не поразило. Я медленно поднес ко рту сигару и глубоко затянулся. Слезы высохли, кожу стянуло. Птицы продолжали гомонить.
Отец не спеша приближался ко мне, — так идет крестьянин, вышедший проведать свое поле. Я был безгранично удивлен, но не открывшимся мне видением, а тем, что оно меня не поразило.
Губы мои слепили фразу: я приехал в страну живых.
Отец исчез, но все-таки он был тут, в саду, вместе со всеми.
Я уже не слышал голосов за спиной. Встал и пошел прочь. Только теперь я понял, что у меня что-то спрашивают, но я сделал вид, будто не слышал. Я медленно брел к дубовой роще и курил. Отойдя так, чтобы меня не было видно, я положил сигару на пень, вынул зеркальце, носовой платок и, как женщина, привел в порядок лицо.
Я стоял и думал. Зяблик рассыпал над моей головой звонкие трели. Я медленно провел рукой по щеке, погруженный в свои мысли.
Годы в Америке не прошли даром. Здесь, в саду, я боролся с проклятием всей эмиграции, но зато тут же мне открылось и то, что может понять только эмигрант. Есть кое-какие мелочи, все значение которых понятно только эмигранту.