Йенни пошла со мной в отель, и мы несколько часов проговорили. Я бранил ее за дикую выходку с Торой, у меня были на это основания, хотя я и сам был виноват перед Йенни. Я сказал ей, и это была чистая правда, что между мной и Торой ничего не было; как ни смешно, но это ее утешило. Уж если ты начал грешить, степень прегрешения роли не играет, важен сам факт, — я невольно вспоминаю Сусанну, она отрицала все, даже когда Гюннер накрыл нас с поличным, это она-то, которая всегда утверждала, будто поцелуи и ласки менее чисты, чем уступка природе до конца. Я слышу, как она визгливым фальцетом заверяет Гюннера в своей невиновности, пока я стягиваю с себя его рубашку. «Мы только приняли душ, было так жарко», — сказала она. А постель, а ее одежда? Я так и слышу неуверенный вопрос Гюннера: а где принимает ванну Гюллан? А Трюггве, свидетель нашего одинокого праздника? И немцы, поющие на улице: «Wir fahren gegen Engelland…»
Наверно, я тянул бы до сих пор, если б не наслушался всей лжи о Гюннере. В конце концов я подумал: следующим буду я.
Йенни еще спала, когда позвонил Бьёрн Люнд. У него небольшие, совершенно пустяковые, осложнения с таможенными сборами, всего две тысячи, он вернет их через несколько дней. Я сказал, что, к сожалению, не могу сейчас с ним разговаривать и пришлю посыльного к нему в контору. Я так и сделал, отправил ему две строчки, что в настоящее время, увы, не в состоянии ему помочь. Уж не знаю, догадалась ли Йенни, кто мне звонил.
Эта глава написана позже, но, как я уже говорил, я складываю записи так, как, на мой взгляд, этого требует внутренняя логика.
Сейчас уже 1943 год.
В июле и августе 1939 года мы вместе с твоей матерью объездили всю Норвегию. На пароходе мы доплыли до Кристиансанна, оттуда через Сетесдаль на поезде поехали в Берген и дальше, опять же морем, — в Будё. На обратном пути мы неделю провели в Стокгольме.
Во время этого путешествия мы не пережили ничего, имеющего хоть отдаленное значение для того, что я пытаюсь прояснить, и мне не хочется описывать то, что каждый легко прочтет в путеводителе или увидит воочию, когда немцы будут изгнаны.
В эти недели мы с твоей матерью были счастливы, но ведь я уже тогда понимал, что в скором времени неминуемо всплывет на поверхность.
Сижу и раздумываю о своей жизни, о том, кем я был и кем стал, о годах, прожитых в Америке. Имеет смысл рассказать про них, прежде чем ты станешь читать о моей поездке в Хаделанн осенью 1939 года.
До этой поездки мы с Сусанной провели неделю или две в Аскере, где я и поведал ей многое, что помнил и передумал о своей жизни, но об этом я расскажу несколько позже.
Живя в Норвегии, я почти ничего не писал о своих отношениях с Сусанной. Когда ведешь дневник, то, что волнует больше всего, обычно в дневник не попадает. Дрожащей рукой писать не станешь.
О Сусанне — самом большом событии в моей жизни после девочки Агнес — мне пришлось писать потом, но и тогда душа моя не знала покоя. Поэтому в мои записи и врывается столько рассказов о Сусанне еще до того, как я стал писать только о ней. Когда все это происходило, писать было невозможно.
Почему я не взял ее с собой? Раз я не взял с собой твою мать, у тебя, конечно, возник этот горький вопрос: почему же он не взял с собой Сусанну?
Я много об этом думал и теперь не могу все тебе объяснить: я отношусь к тем, кто никогда не отдает себя полностью. Сусанна относится к тому же типу, но в нашей истории этот факт играет значительно меньшую роль. Она не отказалась бы поехать со мной, хотя и не до конца верила мне.
Но я струсил. Я, бедный парень, который пробился собственным трудом, всегда боялся разделить с кем-нибудь свою власть, разделишь — и потеряешь. Я — тиран, со мной рядом нет никого, и мне никто рядом не нужен.