Чрезвычайно сильно развитое у Ленина чувство собственного достоинства представляется мне некой постоянной величиной в том смысле, что проявление этого чувства сказывалось с одинаковой силой в любые периоды его жизни — хотя один так не походит на другой, — в отношениях с самыми различными людьми.
Владимиру Ильичу было семнадцать, когда случилось несчастье со старшим братом. Спустя годы Ленин вспомнит в разговоре с Надеждой Константиновной о том, как отнеслись в Симбирске к аресту Александра. «Все знакомые отшатнулись от семьи Ульяновых, перестал бывать даже старичок учитель, приходивший раньше постоянно играть по вечерам в шахматы».
Можно презирать мнение мещан, людей трусливых и нечестных; возможно, но это уже труднее, ни в чем не считаться с их мнением; нельзя, однако, не ощущать его давящей, как могильная плита, тяжести.
В эти страшные дни Владимир Ильич был молчалив и сдержан, никому не дано было узнать, что творится у него на душе. И всякий раз, когда заходила речь о брате, говорил спокойно, без оглядки: «Значит, он должен был поступить так, — он не мог поступить иначе».
Ленину тридцать два года, позади сибирская ссылка, он в эмиграции, занят подготовкой II съезда партии. Плеханов дает замечания на статью Ленина. Замечания, которые, по мнению Владимира Ильича, носят намеренно оскорбительный тон. И он пишет в ответ: «Автор замечаний напоминает мне того кучера, который думает, что для того, чтобы хорошо править, надо почаще и посильнее дергать лошадей. Я, конечно, не больше «лошади», одной из лошадей, при кучере — Плеханове, но бывает ведь, что даже самая задерганная лошадь сбрасывает не в меру ретивого кучера».
Так писал Владимир Ильич в 1902 году, не подозревая еще, что время и станет самым убедительным подтверждением справедливости сказанного. Авторитет, который не считается ни с достоинством, ни с мнением других людей, — авторитет этот на пути к своему крушению.
И еще документ — один из самых последних, продиктованный Владимиром Ильичем ранней весной 1923 года, в канун необратимого приступа болезни. Письмо адресовано И. В. Сталину, который позволил себе грубость по отношению к Надежде Константиновне Крупской. И Владимир Ильич заявляет: «Я не намерен забывать так легко то, что против меня сделано, а нечего и говорить, что сделанное против жены я считаю сделанным и против меня. Поэтому прошу Вас взвесить, согласны ли Вы взять сказанное назад и извиниться или предпочитаете порвать между нами отношения».
«Я не намерен забывать… Прошу взвесить… взять сказанное назад… предпочитаете порвать между нами отношения». Всю свою жизнь Владимир Ильич утверждал новое — в революционной борьбе и социальной действительности, в российском календаре и правописании русского языка. А вот это сугубо личное Письмо выдержано как бы в старомодном тоне, — нет, оно написано в том неизменном тоне, к которому прибегали в прошлом веке и прибегают ныне уважающие себя люди, посчитавшие необходимым раз и навсегда выяснить отношения.
Строки письма еще раз подтверждают, что уважение к самому себе, личное достоинство не должно подвергаться ни новациям, ни веяниям времени. Величина постоянная. И в 1923 году Владимир Ильич защищает свое достоинство точно так же, как делал это двадцать и тридцать лет назад.
Приходится слышать порой, что у того или другого человека излишне развито чувство собственного достоинства. Заметим между прочим, что тех, у кого оно отсутствует, мы обычно жалеем, а вот об излишнем, на наш взгляд, самоуважении говорим чаще всего с осуждением. Кому вообще дано заниматься здесь нормированием, да и с чем сравнивать, чтобы сделать вывод — излишне или в самый раз? Наконец, что худого в том, если это качество характера постоянно дает себя знать? Мне кажется, что именно оно не только определяет во многом благородство поступков и убеждений, но делает благородство не сезонным, а органически присущим образу жизни каждого из нас. Вспомним о той же скромности. Она диктуется прежде всего уважением к самому себе: допустить нескромность — это утратить стыд перед самим собой. А взаимоотношения с людьми? Можно ли ждать добра от человека, который махнул рукой на себя?
…Писательница Софья Виноградская вспоминает эпизод, свидетельницей которого была в двадцатом году, на концерте Шаляпина в Большом театре. Концерт едва не начался, когда в шестом ряду партера кресло занял Владимир Ильич. И все пришло в движение, по залу понеслось: «Ленин в театре!» Шаляпин уже выходил на сцену. «И вдруг… — отступил, стремительно подался назад, словно его отбросило ударом. Это звуковая волна: «Ле-е-ени-и-нин» — достигла певца». И в тот же миг кресло в шестом ряду оказалось пустым. Ленин уходил из зала, наклонив голову, подняв плечи. А вслед ему несся «подлинный ураган приветствий, аплодисментов, оваций, криков восторга… любви», — пишет Виноградская.
Пожалуй, и весь эпизод. А теперь попробуем сверить наши впечатления. Я, например, подумал: придя на концерт, желая отдохнуть, Владимир Ильич не захотел выслушивать приветствия в свой адрес. А вот Мария Ильинична говорила об этой истории совсем иначе.
На следующее утро Виноградская пришла в редакцию «Правды» и разговорилась с Марией Ильиничной. Ульянова была расстроена тем, что произошло в Большом театре:
— Ильич вернулся домой взбешенный. «Наша публика, — сказал он, — совершенно не умеет вести себя в концерте. Идут слушать Шаляпина, а устраивают овации Ленину… Это — неуважение к артисту!»
Понять и разделить чувство достоинства в другом человеке возможно лишь через уважение к самому себе.
Репортаж из года восемнадцатого
ОТДЫХ
Квартира, прямо скажем, оставляла желать лучшего: высоченные холодные своды, длинные казенные коридоры, тесноватые, к тому же проходные комнаты; однако Ульяновы жили, не жаловались.
Зимними вечерами собирались на кухне, поближе к теплому еще самовару. Из канцелярского шкафа доставалась немудреная разноликая утварь. И все, кто побывал здесь хоть раз в гостях, будут вспоминать, рассказывать, писать, как ужинали черным хлебом и сыром; как нашлась для дорогого гостя заветная баночка варенья; как ладили бутерброды по рецепту Владимира Ильича: кусочек черного хлеба, совсем чуть варенья, а сверху ломтик сыра — объедение, да и только; не забудут и о том, что при появлении даже одного гостя обнаруживалась нехватка чайных ложек. Ели не на фарфоре, разносолов не знали, — правда, садились всякий раз за стол, покрытый скатертью и непременно с крахмальными салфетками, — уж не от дома ли в Симбирске, не от Марии Александровны утвердился этот порядок?
«Жили просто, это правда. Но разве радость жизни в том, чтобы сытно и роскошно жить?» — писала Н. К. Крупская, вспоминая былое…
Привычная мысль: квартира, ее обстановка — все это говорит об индивидуальности хозяев, их вкусах, привычках. А если вещи, расставленные по комнатам, просты и неприметны, ничем не смягчена их откровенная целесообразность? Да и те вещи, которые есть, скорее всего, гости в доме: появились, когда сказалась в них необходимость, с ними не связаны семейные предания, нет у них истории и на день больше той, которая началась, как внесли их сюда. О чем же может рассказать такая квартира? Наверное, о том, что быт семьи определяли не вещи, а сами люди, их отношения.
Это была семья, где все и много работали. «…Ильич настоял, чтобы я стала работать на просвещенческом фронте, — писала Надежда Константиновна. — Работа захватывала меня целиком, и еще больше захватывала бурно кипевшая жизнь…» Надежда Константиновна весь день проводила в Наркомпросе, если и работала дома, то по утрам, чаще всего поднимаясь до зари.
А Владимир Ильич предпочитал трудиться ночами. Напишет страницу — и надолго задумается, поднимется и быстро ходит из угла в угол. Пол в комнате поскрипывал — это сбивало с мысли и беспокоило домочадцев. А вообще-то его комната — самая небольшая в квартире — вытянута, будто пенал, и проходная. Но переехать в другую ни за что не соглашался…