Когда же он проснулся, его окружили деревья, а воспоминания о лесе как об обширном и пустом болоте стерлись. Липкие белые корни-альбиносы призраками влачили свои «я» из тьмы в своей почве к тьме в этом человеке. Память и сознание выжимались и правились на тысячах молекулярных уровней. Какие-то дороги перетягивались, другие чрезмерно расширялись, пересохшие открывались опять, поощрялись новые. Воды Сидруса, связывавшие, окружавшие и составлявшие в нем все, менялись навсегда.
Наконец Сидрус вернулся в лес. Ранее вход в его сердце был заказан всем, даже ему, одному из стражей. Он защищал Bopp всю свою жизнь. Замыкал его границы против пытливых людей. Теперь же впервые стоял в его центре; близ древа познания. Каким-то образом он заслужил право войти. Быть может, оплатил это право опалой на торфяном болоте. Раньше для него главным было сохранение, укрепление барьера. Нередко это требовало решительных мер, потому что мало было просто не подпускать людей. Кое-что требовалось не выпускать изнутри. Тут его мысленную цепочку разорвали птицы. Яркие, шумные и дерзкие в пологе над головой, трещащие и верещащие. Из-за них листья и сучки спархивали через столбы солнечного света и через разумный благоуханный воздух. Никогда еще Сидрус не чувствовал себя таким живым.
Он собрал вещи, закинул рюкзак на спину и ступил на тропу, не имевшую известного направления. Но переваренная головная каша знала, что они возвращались туда, где она умерла, где Сидрус ее пытал. Сидрус понятия не имел, что голова однажды принадлежала англичанину Уильямсу и что истинное проклятье только началось.
Солнце низверглось через деревья, и запах почвы возрос навстречу запаху листьев. Сидрус продвигался вперед, расчищая лианы и спутанные ветки ножом метровой длины. Никогда он не чувствовал себя настолько живым, наконец-таки в своем лесу, рыская в самом его сердце. Он не видел своего лица много дней — с ним что-то творилось, чувствовались покалывание и боль. Изменились руки. Ни один из утраченных пальцев так и не вырос до конца, но оставшиеся сбросили свой узловатый, неровный и гнутый облик. Стали сильны, как и он сам. Внутри бил ключ забытой радости. Сидрус глубоко глотал дар кислорода и насыщал кровью каждую мышцу, что напрягались и укреплялись, пока он вытягивался во весь рост и силу, пока громыхал хохотом, стряхивая птиц с деревьев.
Разрушенная часовня, где умер Уильямс, стояла на опушке Ворра, а дорога вела вдоль его границы. Сидрус стоял в пыли на обочине, а сбоку драматически вырастали дюны двухметровым пригорком. Его притянуло туда, он на ощупь опробовал теплую поверхность склона. Там, в кургане, была запрятана память. Он закрыл лицо правой рукой, а левой скреб землю, пыль и хлипкие сорняки. Рука рылась вглубь. Он сам не знал, почему. Рука стала независима и слепа. Он многого не понимал в собственном теле. Новая плоть казалась легкой, но старые боли превратились в воспоминания, вклинившиеся в упрямые волокна мышц, в текстуру кости. Теперь же рука собрала их все в буровой инструмент. Ему не позволялось задуматься о ее силе и нескрываемой жадности. Вторая рука отрицала родство, а та часть обычного мозга, что задалась бы вопросом о подобных действиях, напрочь отключилась тем же рудиментарным двигателем, что ранее подпитывал привитую ему догму. Еще час Сидрус шарил в недрах, пока не коснулся чего-то твердого и холодного. Ухватился и медленно вытянул из иссушенной могилы массивный, тяжелый пистолет. Это был возлюбленный «Габбетт-Фэрфакс Марс» Уильямса — оружие столь смертельное, что могло остановить на скаку коня.
Той ночью в свете костерка под боком часовни обе руки трудились над очисткой пистолета, разбирали с любовным мастерством, чудесным образом нашедшим из ниоткуда и только и поджидавшим, когда ему дадут проявить себя. Обе руки работали в точный унисон, чтобы вернуть оружие и его потемневшие жирные пули обратно к поблескивающей вороненой жизни. Смазали остатками лярда, взятого с собой для готовки. Так завтрак стал сухомяткой из жухлых фруктов и хрустких орехов. Сидрус жевал и таращился на дорогу.