— Фёдор Баглаевич, Тимир Иванович… Я написал письмо в одну из вышестоящих организаций… Изложил свои соображения о недостатках учебно-воспитательной работы в нашей школе… Также и насчёт обмана государства, погони за процентами… О зажиме критики и преследовании товарищей… В общем, всё как есть. Персонально в этом виноваты вы, директор и завуч. Я так и пишу…
Тимир Иванович смотрел на Нахова как на сумасшедшего.
— Странная речь! Если вы задумали жаловаться, то почему бы не делать это по-людски?
— То есть за вашей спиной? Презираю жалобы за спиной!.. Кстати, у меня не жалоба, а вполне законные требования, которые я не однажды излагал… Прошу товарищей прочесть письмо. Может, кое-кто захочет поставить и свою подпись.
Словно пружиной вытолкнутый со своего стула, завуч вскочил, сверкнул очками и скрылся за дверью.
Листки пошли по рукам. Кто-то фыркнул, читая, кто-то вышел из учительской — от греха. Саргылана пробежала текст, покраснела, изумлённо посмотрела на директора, словно видела его впервые. И подписала.
Сосин, когда листки дошли до него, замахал руками, будто творил крёстное знамение против нечистой силы.
С презрением отвернулся Кылбанов: «Я с доносчиками не имею ничего общего». Фёдор Баглаевич, несмотря на двусмысленность своего положения (письмо-то против него подписывали), не удержался от улыбки: «Ха, Кылбанов клюв о кочку вытирает. Он, оказывается, доносов не терпит».
Подписалась Майя Унарова. Евсей Сектяев будто наградной лист подмахнул. Стёпа подписала, но заметила при этом: «Местами слишком уж дипломатии много, покрепче надо бы! Это первая ваша жалоба, Нахов? Ну ничего. Поднатореете, будете писать не хуже Кылбанова».
«Ах ты, Стёпа, вот ты какая! — подумал Кубаров о девушке, с которой ещё недавно любил пошутить. — И ты меня не пожалела…»
— А почему мне не даёте? — вдруг послышался голос Надежды Алгысовны. — Или я не член коллектива?
Нахов смешался, забормотал в растерянности:
— Да, пожалуйста… Да мы что ж…
Надежда Алгысовна взяла листки, лишь скользнула по ним взглядом и подписала. Директор глазам своим не поверил.
Да и Нахов движение сделал остановить её:
— Вы бы почитали. Там ведь…
— Ничего, — оборвала его Надежда Алгысовна, щеки её пылали. — Ничего, всё верно.
XXXIII. Горе
В пятницу, ранним утром, умер Всеволод Николаевич Левин.
Отлучилась дежурная сестра-девчонка, не уследила старая Акулина. Старик сполз с постели, потихоньку оделся, видно, истосковалась душа, вышел из комнаты.
В сенях он долго стоял, держась за решётку. Казалось, грудь набита чем-то плотным, как пакля. От усилия у него закружилась голова, пальцы, вцепившиеся в решётку, стали неметь.
«Дьявольщина какая-то, неужто так ослаб за эти дни? — подумал старик. — Совсем распустился, лежебока!» — прикрикнул он на себя и, с силой оттолкнувшись от решётки, вышел во двор.
На воздухе ему стало легче. Ах, кто бы знал, какое это счастье, когда можно свободно вдохнуть воздух! Пар изо рта застывал в ледяные иглы и с шорохом ссыпался. Весь мир был в сером куржаке. В такой мороз живое силится сжаться, хоть как-то защититься от стужи. Избы густо окутаны туманом и изморозью, окошки сузились до пятака.
Приглядевшись, старик увидел: в тумане катится посреди улицы нечто круглое. Малыш. Эк тебя разодели! Подкатив к Левину, шарик остановился, где-то в глуби одежды обозначилась черноглазая мордочка.