Будь моя воля, я бы сидел у него весь день, до ночи, но Хаиму всегда хотелось выйти на улицу: он говорил, что дома ему душно, а мама совсем сводит его с ума. Я не понимал, чем он недоволен. Она просто беспокоилась о нем. Мне абсолютно не мешало, что она каждую секунду появляется в его комнате и медленно хлопает голубыми глазами, и говорит мягким голосом «Хаааим», а иногда «Хаимка». Я даже улыбался ей, когда она входила и тихонько спрашивала, все ли в порядке и не хотим ли мы стакан свежего сока или кусочек пирога. Я так привык к ее заботе, что мог предсказать с точностью до минуты, когда она войдет в комнату.
Больше всего мне нравилось, когда Хаим болел. Я навещал его: он лежал в кровати, черноволосая голова с высоким лбом покоилась на большой подушке, лицо было бледным и почти прозрачным. Красивый, слабый, здесь он, по крайней мере, был в безопасности. В такие дни я занимался с утроенной энергией, на уроке не пропускал ни слова и с идеальной точностью переписывал с доски домашнее задание, чтобы потом рассказать Хаиму — особенно если в комнате была его мама. Она каждую секунду заходила, поправляла ему простыню или легкими движениями взбивала подушку, а он был слишком слаб, чтобы сопротивляться. Она подтыкала края одеяла, закутывала его, как младенца, до подбородка. Иногда она мерила ему температуру — без градусника, касаясь губами его лба, и тогда они оба почти одновременно закрывали глаза, и это мгновение тянулось и длилось. Затем она медленно поднимала ресницы и говорила: «Еще есть небольшой жар. Думаю, тебе стоит поспать, а завтра Амнон придет снова».
Она все время меня экзаменовала. Хаим рассказывал, что она всегда тщательно отбирала ему друзей. Если кто-то казался недостойным ее сына, она тут же навсегда исключала его из круга общения. Так было везде, где они жили: и в Израиле, и за границей. С другой стороны, если она признавала в тебе друга, у тебя появлялся шанс попасть в их дом на субботнюю трапезу, а это особое мероприятие.
Мысли об этой церемонии не давали мне покоя с того момента, как я впервые о ней услышал. Хаим рассказывал, что они едят из швейцарской фарфоровой посуды и что у них всегда интересные гости, в основном знакомые отца, а еще каждый член семьи готовит небольшой отрывок со смыслом по теме вечера и произносит его перед собравшейся публикой, а Хаим играет на пианино.
Эти его слова — «отрывок со смыслом» — меня очень насмешили, и каждое воскресенье (в шабат Хаиму было запрещено выходить гулять, этот день отводился для семейного общения) я спешил узнать, как прошла субботняя трапеза. Что за гости приходили, о чем разговаривали, какой отрывок со смыслом прозвучал. Иногда в пятницу вечером я выходил прогуляться. Отец и Габи почти всегда были на работе, доделывали то, что не успели закончить за неделю, а я надевал ролики, ехал к вилле Хаима и катался вокруг нее или залезал в домик на дереве и пытался заглянуть сквозь занавески в окно, увидеть там что-нибудь или даже услышать отрывок со смыслом.
В другие дни с четырех до половины шестого Хаим играл на пианино. Самое интересное: его не нужно было заставлять. Он сам хотел. Говорил, что без этого его жизнь пуста. Я не понимал, как человек, который столько всего знает и объездил полмира, может считать, что его жизнь пуста, если если он полтора часа не побряцает по клавишам. Я попросил объяснить по-человечески. Пусть он скажет так, чтобы я понял. Может быть, и у меня получится наполнить свою жизнь при помощи пианино?
Но он не смог объяснить. Сказал, что нет таких слов. Тут я занервничал и попросил, чтобы он все-таки попытался. Ведь он же умеет говорить, правда? Пусть соберется с мыслями и объяснит по-человечески, как звуки могут наполнять жизнь? Они что, сделаны из бетона? Из земли? Или из воды?