Так как своею главною задачею я считал как можно более быструю сдачу магистерского экзамена и осуществление русского «Логоса», то мы решили, что я сразу же засяду за книги, а для дополнительного, к родительским ста рублям в месяц заработка объявлю у себя на дому курс лекций по философии. Приняв такое решение, я на следующий же день отправился искать две комнаты. Мне повезло. Снял в «барской» квартире, у самого Москворецкого моста с видом на Москва–реку и разноцветные домики на другом берегу: всякие скобяные, москательные и селедочные торговли. Мне нравилось, что окна выходили не на Кремль — обременительно с утра до ночи иметь перед глазами памятники истории.
Овдовевший с год тому назад владелец квартиры, милый, радушный и бесконечно сентиментальный юрисконсульт большой коммерческой фирмы, был очевидно рад, что вокруг него под весьма достойным предлогом снова завертится жизнь. Он первый же записался на мои лекции и обещал сказать о них кое–кому из своих знакомых.
Затея моя удалась на славу и в духовном и в материальном отношениях. После лекций (читал я «Введение в философию» по два часа в неделю) почти все слушатели оставались пить чай. Случалось, что попозднее подъезжали то те, то другие знакомые знакомых; беседа затягивалась всегда за полночь. Мой хозяин принимал всех, как своих гостей, и под сурдинку ухаживал за дамами. Тем у нас всегда бывало много, темперамента — хоть отбавляй, времени никто не жалел, так как работою мало кто был переобременен.
По московской привычке идти к намеченной цели не официальными, казенными путями, а личными и домашними, я решил поговорить о своем намерении устроиться при Московском университете, пока что в частном порядке, с кем–нибудь из профессоров. Хотя я и был поверхностно знаком с самим Львом Михайловичем Лопатиным, я решил сначала поговорить с Г. Г. Шпетом. Мне казалось, что этот талантливый и совсем еще молодой приват–доцент, глубже Лопатина связанный с современной западной философией, отнесется ко мне внимательнее знаменитого «старика».
Хотя в заставленный книжными полками и несколько назойливо украшенный всевозможными изображениями воронов и медведей кабинет Шпета я вошел в довольно уже поздний утренний час, мне пришлось прождать минут 10–15, пока из двери, ведущей в спальню, легкою, изящной походкой вошел как будто бы очень обыкновенный, на самом же деле весьма необычный человек, с небольшою круглою головкой и очень мелкими чертами гладко бритого лица, совсем еще молодого, но все же уже помятого, в складках и красноватых пятнах.
Уже после получасового разговора со Шпетом о философии, искусстве, Москве (кого только не знал Шпет) мне стало окончательно ясно, что он мне не помощник и не советчик, так как ему нет ни малейшего дела до того — будет ли при Московском университете процветать лопатинское лейбницианство, или марбургское нео–кантианство. Будучи большим эрудитом и тонким любителем философской проблематики, Шпет, во многом очень близкий Гуссерлю, боровшемуся против глубокомыслия в философии, органически не переносил в науке никаких исповеднических убеждений. Достаточно было — я это впоследствии не раз наблюдал в разговоре с ним — малейшей попытки углубления научно–философской мысли до какого–нибудь исповеднического убеждения, как в нем сразу же обнаруживался абсолютно беспочвенный нигилизм, который он защищал с изумительным по блеску и таланту диалектическим мастерством.
В публичных дискуссиях Шпет выступал сравнительно редко: берег свою популярность и свое академическое достоинство. Среди его, всегда интересных выступлений, мне особенно запомнилось последнее. Жили мы уже под большевиками. В нетопленной аудитории Высших женских курсов шло публичное заседание Религиозно–философской академии. Все сидели в пальто, шубах, валенках; как во внешней обстановке, так и в тревожном настроении собравшихся чувствовалось наступление вражьей власти и повелительная необходимость не говорить перед ее лицом никаких случайных, поверхностных и праздных слов. Доклад читал Бердяев. Темы я не помню, но, помня Бердяева тех дней, уверен, что в его докладе должны были быть те духовно предметные, существенные слова о самом главном в жизни, которые мы все от него тогда ждали.
Шпету доклад не понравился. Не представлявшая для него ничего нового христианская тенденция докладчика, вдруг непомерно взволновала и даже возмутила его. Задергался маленький носик, засверкали умнейшие в мире глазки и понеслась придирчивая, остроумнейшая речь, богатая знаниями, ассоциациями, парадоксами, но в целом неубедительная и ненужная.