По этой причине и образующая стержень «Дневника» история Германа Отта, посредством которой автор обеспечивает восприимчивому воображению читателя много утешительного, по большому счету не выдерживает критического рассмотрения. Не в пример документальным пассажам об исходе евреев и о предвыборной борьбе, рассказам о семейной жизни автора дневника и эссеистическим экскурсам, она, хотя все прочее соотносится с нею, попросту выдумана. Правда, поначалу это маскируется неоднократными ссылками, что речь здесь идет более-менее об услышанном от Марселя Райх-Раницкого.
Герман Отт, он же Скептик, по профессии штудиенасессор и действительно маловер, который – с тех пор как еврейским детям в Данциге закрыли доступ в государственные школы – преподает в розенбаумской частной школе и по-прежнему покупает салат у зеленщиков-евреев, даже когда рыночные торговки из-за этого уже кричат ему вслед «черт окаянный», – Герман Отт ретроспективно представляет собой идеальный образ автора; структурно он, при меньшей фатальности, мало отличается от Риккардо Фонтаны, напоминающего архангела молодого патера, который в хоххутовском «Наместнике» служит доказательством, что добро существует и перед лицом массового уничтожения.
Чтобы не возникло сомнений в немецкой идентичности Германа Отта, Грасс прослеживает арийское генеалогическое древо своего литературного альтер эго вспять аж до голландского Гронингена XVI столетия. Здесь, как и во всем, что мы узнаем о Германе Отте, подразумевается, что хороший немец существовал на самом деле, – тезис, который благодаря соединению вымысла с документальным материалом, так сказать, заемно притязает на высокую степень вероятности. Вправду ли хорошие, невиновные немцы, ведущие скромную героическую жизнь в нашей послевоенной литературе, существовали в том виде, какой внушается читателю, объективно, пожалуй, куда менее важно, нежели общеизвестный факт, что свою деятельность они, как можно прочитать у Бёлля, ограничивали тем, что в Страстную пятницу молились еще и за «неверных лембергских евреев»24.
В этих вымышленных персонажах, среди которых Скептик Гюнтера Грасса безусловно один из самых достойных, послевоенная немецкая литература искала свое нравственное спасение и за этим занятием упустила научиться пониманию тяжелых, затяжных деформаций в эмоциональной жизни тех, кто без вопросов дал включить себя в систему.
Искусственная фигура школьного учителя по прозвищу Скептик, позволяющая Грассу развить улиточную меланхолию, выглядит поэтому как противостоящее программной интенции, то есть скорби, оправдание, которое, несмотря на помощь Лихтенштайна, опять-таки умаляет реальные аспекты истории данцигских евреев. Один из пассажей «Дневника», когда в результате конфронтации исторической действительности и ретроспективной фикции виден отсвет правды, это фрагмент, где речь идет о транспортах еврейских детей, которым вплоть до августа 1939 года еще удавалось покинуть Данциг в направлении Англии. На вопросы собственных детей:
– А там им тоже надо было ходить в школу?
– И они все скоро выучили английский?
– А их родители?
– Что с ними сталось?25 —
Грасс отвечает ссылкой на родившегося в Данциге английского журналиста, который некоторое время сопровождал его в предвыборной поездке. У этого журналиста, покинувшего Данциг двенадцатилетним мальчиком с одним из детских транспортов, картины родного города – «остроконечные крыши, церкви, улицы, террасы вдоль фасадов, колокольный перезвон, чайки на льдинах и на стоячей воде» – остались в памяти «давно заброшенной игрушкой». «Штудиенасессора Отта (по кличке Скептик) он не помнил»26. Из набросанной таким образом ситуации вытекает вопрос, не вредит ли доминирование вымысла над реально случившимся описанию правды и попытке создать себе память.