Выбрать главу

После того как в декабре 1952-го мы на мебельном фургоне экспедитора Альпенфогеля переехали из родного В. в расположенный в девятнадцати километрах городок З., мой музыкальный горизонт начал мало-помалу расширяться. Я слушал учителя Берайтера, который, совершая вместе с нами школьные экскурсии, точь-в-точь как философ Витгенштейн, всегда брал с собой завернутый в старый носок-гольф кларнет и замечательно играл на нем чудесные пьесы и мелодии, хотя понятия не имел, что это мелодии Моцарта, или Брамса, или же из какой-то оперы Винченцо Беллини. Спустя много лет, когда по чистой случайности, каких вообще-то не бывает, я однажды вечером по дороге домой включил в машине радио, услышал ту мелодию, которую так часто играл Берайтер, тему из второй части кларнетного квинтета Брамса, и после стольких лет узнал ее, в этот миг узнавания меня охватило ощущение почти полной невесомости, которое так редко встречается в нашей эмоциональной жизни.

Тем летом 1953-го я так восхищался учителем Берайтером, что и сам бы с радостью выучился играть на кларнете. Но кларнета у нас дома не было, только цитра, вот мне и пришлось дважды в неделю топать вдоль бесконечной стены егерской казармы на Острахштрассе, где под черепичной крышей секционного домишка жил учитель музыки Кернер, а за этим домишком, метрах в пяти-шести, не больше, протекал от лесопилки бурный темный ручей, откуда, как я, глядя на него, всякий раз невольно вспоминал, неоднократно вытаскивали утопленников, последним был шестилетний мальчик, брат которого учился со мной в одной школе.

Учитель музыки Кернер был человек довольно угрюмый, неповоротливый, а вот дочка его, Кати, моя ровесница, вундеркинд, снискала известность даже за рубежом, выступала в Мюнхене, Вене, Милане и бог весть где еще и, когда я приходил на урок, всегда незримо сидела за закрытой дверью на своем месте у занимавшего всю гостиную рояля, под надзором мамаши. Наплывающие волнами мощные каскады сонат и концертов, которые она разучивала, проникали и в похожий на шкаф кабинет, где я маялся со своей цитрой, меж тем как Кернер сидел рядом и нетерпеливо стучал линейкой по углу стола, если я ошибался. Игра на цитре была для меня сущим мучением, сама же цитра – этаким пыточным инструментом, над которым тщетно кособочишься и терзаешь себе пальцы, а уж о смехотворности написанных для цитры пьесок и вовсе говорить нечего.

Лишь единственный раз, как выяснится в конце моего трехгодичного обучения, я добровольно достал из футляра совершенно опостылевший инструмент: во время первой фёновой бури после сибирской зимы пятьдесят шестого года, когда мой горячо любимый дедушка лежал при смерти, я сыграл ему, уже впавшему в глубокое забытье, несколько пьесок, не вызывавших у меня органического отвращения, – напоследок, помнится, медленный лендлер в до мажоре, который еще во время игры, так мне представляется сейчас, показался мне до ужаса растянутым, словно ему никогда не будет конца.

Не думаю, чтобы я, двенадцатилетний мальчишка, догадывался тогда о том, что много лет спустя прочитал, если не ошибаюсь, в одной из работ Зигмунда Фрейда и тотчас воспринял как прозрение, а именно: сокровеннейшая тайна музыки в том, что она – способ защиты от паранойи, мы занимаемся музыкой, чтобы обороняться от напора кошмаров реальности. Словом, с того апрельского дня я отказался брать уроки цитры и вообще к ней прикасаться.

Примечательно, что к сопровождаемым первым смущением чувств музыкальным моментам, какие я по сей день не смог забыть, относится и одна немая сцена. В одноэтажной пристройке полуразрушенного и заброшенного после войны старого вокзала в З. регент хора Цобель дважды в неделю давал под вечер уроки музыки. По дороге домой, особенно в зимние месяцы, когда все вокруг уже тонуло во мраке, я часто останавливался перед давним зальчиком ожидания и смотрел, как внутри в ярком свете ламп регент, худой и слегка кривобокий мужчина, дирижировал почти неслышной сквозь двойные стекла музыкой или наклонялся над плечом того или иного ученика. Среди этих учеников двое особенно меня притягивали: Регина Тоблер, которая за игрой так красиво склоняла голову к своей виолончели, что у меня аж сердце замирало, и Петер Бухнер, который с выражением полнейшего блаженства на лице водил смычком по струнам своего контрабаса. Петер – по причине сильной дальнозоркости он носил очки, из-за чего его мшистого цвета глаза казались по меньшей мере вдвое больше, чем на самом деле, – весь год ходил в одних и тех же штанах из оленьей кожи и в одной и той же зеленой куртке. Настоящего футляра для изрядно залатанного лейкопластырем инструмента у него не было, да он бы и не дотащил этакую бандуру из поселка Таннах, где проживал, до центра городка, поэтому он веревкой привязывал контрабас, обычно укрытый цветастой клеенкой, к тележке, а дышло тележки прицеплял к багажнику велосипеда, так что по нескольку раз на неделе все видели, как Петер до или после музыкального урока катит из Таннаха к старому вокзалу или от старого вокзала в Таннах: он сидел на седле, гордо выпрямив спину, сдвинув набекрень тирольскую шляпу, за спиной рюкзак, из которого торчал смычок, тележка тарахтела следом, либо вверх по Грюнтенштрассе, либо вниз.