Бурый настой прелых листьев в каменной вазе, забродившие лужи с черными маслянистыми кругами на поверхности и раскисшие, поникшие стебли, торчащие из темного пива. Какой дивный это был запах, Боже мой; влекущий куда-то далеко, в леса и долины, к истокам.
Никогда еще отец не окружен был таким уходом, как здесь. Здесь у него было свое, определенное место, и здесь с ним можно было поговорить. Я лил из лейки шипучую, прыгучую струю воды на узкую полоску его земельных владений, моя тень падала на вечнозеленые листья, я слышал звук пилы на ближайшей лесопилке, а иногда видел, как по дорожке идет, пошатываясь, молодая еще женщина под черной вуалью. Опустив плечи, она в оцепенении стояла перед свежим холмиком по соседству, где сырая земля над могилой стонала под тяжестью венков, цветов и траурных лент. Да, там, на этом кладбище, можно было беспрепятственно проникать во все дома, на кладбище, которое ты мне подарил. И никогда раньше ты с таким спокойствием не отдавал свое время мне. Пока был жив, во всяком случае. Ну, может быть, совсем чуть-чуть, в саду у Лаутенбургов, да, пожалуй, там. Я всегда воображал, что пахнущие елью и чаем ступени их дома, за которым таился роскошный тенистый сад, насквозь пропитаны твоими шагами, они хранят отпечатки твоих ног. У Лаутенбургов мне доставалось немножко тебя. Когда ты там сидел, словно на возвышении, потому что хозяева относились к тебе как к самому почетному гостю и буквально льнули к тебе, и я имел возможность видеть тебя в жемчужно-сером или пепельно-сером костюме; высокий лоб, высокий и открытый, темные глаза, маленькие белые руки на набалдашнике трости: ты, столь любимый чужими людьми, почитаемый, и по праву почитаемого — близкий мне человек. А теперь ты в могиле. И здесь с твоей легкой руки цветет та самая Другая Страна, которую ты взял с собой. Отдай ее мне.