Сердце царевны, отуманенное честолюбием, ненавистью и жаждой мести, все же не было лишено добра и света: ей казалось, она была уверена, что нельзя обойтись без крови, и она смело утвердила список жертв, присланный ей Милославским; но ей было приятно думать, что любимый друг ее выйдет чист, без малейшего пятнышка из этого необходимого, но страшного дела.
Голицын едва успел покинуть покои царевны, как на его место явился Иван Милославский.
– Ну что? – тревожно обратилась Софья к боярину. – Что? Все готово? Ведь теперь медлить нечего – Матвеев здесь.
– Да, Матвеев здесь, и медлить нечего! – повторил за нею Милославский. – Вот видишь, и я выздоровел: полно болеть. Целую неделю пролежал, стонал на весь дом, горячими отрубями да кирпичами жег себя, чтоб все видели и знали, как жестоко я болен… А теперь полегчало. Завтра все должно решиться, не то старик предупредит нас, заберет в руки все правление. Больно хитер он – каков был, таков и вернулся, ничего не растерял дорогой. Лисица проклятая! Многих уж успел обойти. Приезжали ко мне из бояр некоторые, так только и разговору, что про Артамона; лаской его не нахвалятся, которые и с нами были, так теперь готовы лизать полы его кафтана. Нет, где уж тут мешкать!.. Еще одно – я всем толковал про Нарышкиных, что как это Ивана-то Нарышкина на двадцать третьем году пожаловали в бояре, – так что же бы ты думала? – и Артамон-то всем на это жалуется, говорит: Нарышкина не по достоинству награждают. Все и уши развесили, радуются: приехало красное солнышко, Артамон Сергеевич!.. Прощай пока, царевна, завтра свидимся.
Софья пошла проводить его до выхода из своих покоев.
Он уже взялся за ручку двери, ведшей в галерейку, уже приотворил дверь, но царевна его остановила:
– Так как же будет? Так, как мы порешили?
– Да. Чем свет пошлю Александра да Петра Толстого в стрелецкие слободы…
– Ну да, да! – тревожно сжимая своей быстро холодеющей рукой руку Милославского, говорила Софья. – Да… пусть пораньше едут… пусть кричат по всему городу, что царевича Ивана задушили Нарышкины…
– Ладно! Будет исполнено! – ответил Милославский направляясь по галерейке.
Царевна затворила за ним дверь и вернулась к себе. Она не заметила, что в темном углу галерейки, у самой двери, стоит какая-то женская фигура.
Когда двери за царевной затворились и затихли шаги Милославского, эта фигура вступила вперед, подошла к окошку и бессильно оперлась на него, будто боясь упасть.
При бледном свете майского вечера можно было распознать прекрасное молодое лицо, на котором теперь изображалось глубокое нравственное страдание. Большие черные глаза были широко раскрыты ужасом, высокая девичья грудь порывисто дышала.
Это была Люба Кадашева. Проходя галерейкой и невольно остановясь, чтобы не столкнуться с тучным Милославским, она слышала последние слова Софьи…
Минуты шли за минутами, а Люба все стояла, прислонясь к окну, в каком-то оцепенении. Много нежданных, мучительных мыслей пронеслось в голове ее.
Что такое она слышала? Она не могла обмануться в значении слов царевны, хорошо теперь его понимала. Так вот какое дело готовят! Вот какому делу и она помогала! И кто же готовит – царевна! Ее Царь-девица, ее небесный ангел! Царевна, краше которой, добрее которой и чище, она думала, никого нет на свете… Эта царевна берет на себя страшную ложь, обман всенародный, следствием которого, может быть, будут потоки крови… Люба все понимала. Не далее, как два дня тому назад, по царевниному же поручению, была она в слободе стрелецкой у Малыгина и плакала перед ним, описывая скорбь царевны, тяжкие обиды, которым подвергается Царь-девица. Сама Софья натолковала ей об обидах этих, и ей ли было не поверить царевне!
До сей минуты она видела в ней безвинную страдалицу, а тут что же?.. Она затевает смуту, хочет поднять народ обманом… Или это правда? Действительно, задушили Нарышкины царевича?..
Но в ответ на эту мысль Люба горько усмехнулась и зарыдала.
«Разве бы все было так тихо во дворце и в тереме, если б случилось такое несчастье? Царевна незадолго перед этим была у брата и вернулась оттуда спокойною, да и теперь с Милославским говорила совсем не так, как говорила бы, если бы задушили Ивана… Но ведь этого же быть не может – царевна не способна на такой поступок! Нет, надо узнать, в чем дело!»
Люба почувствовала, что если она останется в этой мучительной неизвестности, то всю ночь не сомкнет глаз ни на минуту. Она чувствовала, что не вынесет того непонятного томления, которое закралось теперь в ее сердце.