Выбрать главу

– Это что и говорить! – подтвердили слушатели. – Церковь баба опоганила

– Ну, она это в алтарь, и мы в алтарь: знамо, приложились допрежь к местным образам. Входим, а она за алтарь шмыгнула да как крикнет: «Не пойду с церкви! Нехай постражду меж алтарем, как Захария!»

– Это кто ж Захарий-то?

– Запорожец, сказывали, был такой: поляки его в церкви изрубили.

– Ну и что ж, взяли медведицу?

– Имали… Хотели было эдак под ручки, так куда! словно волчица в лесу: «Не трошь меня, – гыт, – погаными руками, сама пойду на плаху!» Ну, и пошла, а мы за ей да на двор. А на дворе назавстречь к нам дочка ейная идет, красавица писаная, Мазепина, сказывают, крестница. Уж и красавица же, братцы! Чернокоса, что твоя волошка, белолица, словно свечечка воску белого. Идет и плачет, а за ей, братец ты мой, птица всякая валит и куры, и гуси, и индейки, журавли, братец, словно робятки, за ей идут да в глаза заглядывают. А она только ручкой машет нету-де у меня ничего, самое-де берут… Жалко ее стало, страх как жалко! А за ей идет старушка старенька, нянька, сказать бы, либо мамка ейная, и в голос голосит. Вот тут мы и попили горелки этой, в мертву голову пили, потому погреб казаки ихние, черкасские, распоясали: «Пей, говорят, братцы, кочубеевскую горелку: он-де супротив нашего батьки гетмана пошел изменой…» Ну и попили!

– А их куда же, Кочубейшу-то с дочкой?

– В Батурин за приставы привезли.

Солнце клонилось все ниже и ниже, тени от берегов и берегового леса становились длиннее, достигая чуть не до половины Днепра. Ветерок совсем упал, а вместе с ним упал и парус, лениво болтаясь на снастях. По знаку рослого мужика, стоявшего у руля, солдаты и стрельцы, бросив свою интересную игру, убрали парус. Галера стала двигаться еще медленнее, ее несло только течением.

По берегам Днепра то там, то здесь вытыкалось жилье, белелись из-за зелени чистенькие хатки, пестрели разными цветами да подсолнухами огороды. Кой-где паслись стада. По Днепру скользили иногда маленькие лодочки-душегубки и, завидя московскую галеру с пушками, спешили к берегу.

– Тихая сторона, не то что у нас на Волге, – говорит скуластый стрелец, поглядывая на берег.

– А ты нешто и на Волге бывал? – спрашивал его молодой рейтар с сросшимися бровями.

– Бывал и на Волге. А ты спроси, где я не был! И в полону у свеев был, да убег, и в Польше был, и с Мазепой к Запорогам хаживал, и в Астрахани с Шереметевым-боярином смуту усмиряли.

– А с чего смута была?

– Да все из-за бород, да из-за взятков: стали это брать с их банные деньги, с бани по рублю, да с погребов, да причальные, да отвальные пошлины, да с гробов дубовых, ну и заартачились астраханцы. А мы как приплыли Волгой да сыпанули из пушек чугунными арбузами… Уж и арбузы же там, братец, дыни астрахански!..

У казенки, под рогожами, зазвенели железа; из-под рогожки показалась черная с сильною сединою голова и с длинными, тоже посеребренными сединою усами. Давно не бритый подбородок также чернел и серебрился густою щетиною.

Трудно было узнать в этом лице Кочубея, до того изменился он; а это был он, отец Мотреньки, выдержавший не одну пытку в застенке Головкина и до этого еще прошедший не одну нравственную пытку с тех пор, как в доме у него поселилось горе и его любимая дочка гасла, как свечка. Кочубей приподнялся, перекрестился, насколько позволяли ему ручные кандалы. Он оглянулся на небо, на берега Днепра. Он соображал, по-видимому, где они плывут, далеко ли еще осталось до конца. Да, конец приближается… Давно они уже плывут из Смоленска родною, дорогою рекою, по которой когда-то плавали на воле на казацких чайках. Как это давно было! Еще при Дорошенке и Самойловиче, но и их давно нет.

Что-то дома делается? Что жена, дети, бедная Мотренька?.. А все из-за нее это… А чем она виновата? Виновата «личком биленьким, станом тоненьким, карими очами, черными бровами…».

Солнце все ниже и ниже. Галка летит Днепром, опережая галеру… «Ой, полети ты, черненькая галка, та до дому рыбы исти, ой, принеси ты, галка, та з родины висти…» Улетела и галка.

А как спина болит от пыточных ударов! «Боже правый!..»

Из-под рогожки выглядывает и другое лицо, тоже с трудом узнаваемое. Это Искра, тот веселый Искра Иван, что так любил «жарты»… Ничего не осталось ни от Искры, ни от Кочубея: и платье на них арестантское, сермяжное, а их дорогие кунтуши и перстни, как и все маетности, в казну взяты.

– Ты спав, Иване? – спрашивает Кочубей.

– Заснув трохи… хоть сонною думою дома, у Полтави, побував…

– А мене и сон не бере… Десь там выспимось… голова буде спати сама собою, а тило само собою.