Он и во тьме чувствовал, как горячая краска заливала ему щеки. Где-то однообразно и жалобно выкрикивала ночная птица… Неужели этот сокол «квилит» над турецкой темницей, в которой сидят невольники и просят этого сокола, как недавно пели казаки в невольнической думе, чтоб он летел на их родину и поведал бы, где их, бедных невольников, искать на рынке ли в Козлове, или в Кафе на базаре, или в азовской темнице?.. А птица все кричит, все плачется…
Душно ему в шатре, дышать нечем, спать он не может… Что-то будет завтра?
Он встает, выпрямляется во весь свой исполинский рост, ощупью находит шпагу, шляпу и выходит из шатра: для его бушующей груди в шатре мало воздуха.
Но при выходе из палатки он спотыкается на что-то мягкое, живое.
— Кто тут?
Перед ним вырастает темная фигура.
— Это я, государь.
— Ты, Александр? Ты что тут делаешь?
— Прости, государь, я лежал… вздремнул ненароком…
— Отчего ж не в своей палатке, а тут валяешься?
— Виноват, ваше величество, я… я пришел… я думал…
Алексашка, это был он, затруднялся ответить на вопрос царя.
— Ты чего путаешь? Сказывай правду, ты меня знаешь!
— Слушаю, государь… Я вздремнул было у себя… да сон увидал… дурной…
— А ты снам веришь?
— Какой сон, государь…
— Ну какой же?
— Вижу я это, государь, как будто то же, что и здесь: прохожу будто я станом ночью мимо твоей государевой палатки и вижу, будто кто-то к твоей палатке тихо с ножом крадется… Я тайком за ним… смотрю…
Меншиков остановился.
— Ну кто же, Цыклер?
— Тише, государь, услыхать могут…
— Что ж, он?
— Он, ваше величество… И от страху я проснулся, да в ту ж пору и кинулся к твоей государевой палатке, ан тут все, слава Богу, здорово, да только я уж боялся уходить от тебя и лег тут, да и вздремнул малость.
— Добро… Я сам такой же сон видел, да не верю я снам.
Он глянул на небо. Утро начинало брезжиться, звезды бледнели, а над самой крепостью ярко горела и искрилась утренняя звезда. В самой крепости было тихо как в могиле, и красное знамя падишаха, тяжелым полотнищем ниспадавшее с высокого шеста, казалось застывшим, мертвым. Жалобного крика ночной птицы не было уже слышно.
Царь в сопровождении Меншикова пошел вдоль стана, по направлению к казацкой линии. Стан понемногу пробуждался. Кое-где виднелись одинокие фигуры, которые крестились на восток, а иные клали земные поклоны. Везде видны были принадлежности предстоявшего штурма: кучи хвороста, фашиннику, соломы, заступы, лестницы. Тут же на соломе и вокруг шатров навалены были седла, войлоки, а на них вповалку разметаны были человеческие тела: это были те, которым на заре особенно крепко спалось. По казацкому стану уже вился кое-где синий дымок, блестели огоньки: это более ранние казаки или те, которые почти всю ночь с турками «руками терзалися», варили теперь себе наскоро «кулиш с салом», может быть, в последний раз…
Еще дальше, ближе к взятому казаками крепостному раскату, отчетливо вырисовывались в утреннем воздухе фигуры всадников, которые стояли группою и о чем-то разговаривали, показывая на крепость. Увидав издали великана, бродящего по стану, и узнав в нем царя, два всадника отделились от группы и поскакали к нему. Он тотчас узнал их: это были казацкие вожди Яков Лизогуб и Фрол Минаев. В почтительном расстоянии они осадили коней и стали как вкопанные, отдавая честь молодому повелителю всея Руси. Стройные мужественные фигуры их казались приросшими к статным коням, точно и всадники, и кони были выкроены из одного материала.
— С добрым утром, мои храбрые стратеги! — приветствовал их царь.
— Здравия желаем вашему царскому величеству! — был дружный ответ.
— Хорошо ли промышляли над врагом?
— Не без корысти, ваше величество, — отвечал Лизогуб, — прикажи, государь, и мы ныне же до основания ниспровергнем сей притон врагов Христа.
— Спасибо, мои верные соратники, — торопливо отвечал царь. — Вы изрядно потрудились на марсовом поле, вашей службы я не забуду… Но и я ревную разделить с вами вашу иройскую славу. Ныне мы всею армиею чиним промысл над супостатами.
В этот момент вдали у ставки главнокомандующего боярина и генералиссимуса Шеина забил барабан.
— Проснулся старый Марс, — с улыбкою заметил царь, а потом снял шляпу и набожно перекрестился, — благослови, Господи, день сей и призри на труды наши имени Твоего ради.