Все, чтобы ничего не забыть, перебирает Федосьюшка. Кажется, довольно насказано, а Орьке все мало.
— Только и всего у вас? — спрашивает. — А когда птиц выпускать станем?
— И птиц, как всегда в Благовещенье, выпустим. После обедни, где-нибудь в сенцах, на крылечке…
— А у нас в Гречулях сиротинки, как мы с тобой, зарей птичек, на помин родительских душенек, выпускают. Солнышко выглянет, а поминальные птички первыми песню поют.
— Орюшка, милая, охота мне так-то родителей помянуть, — встрепенулась Федосьюшка. — Перепелок из клеток выпустим.
— Ну, перепелок оно еще рановато выпускать, — с раздумьем проговорила Оря.
— Тогда пускай мамушка кого на торг за птичками спосылает. В лукошках у нас прошлый год птичек приносили.
— Прикажи меня за птицами послать. Уж я наберу, каких надобно, — деловито предложила Орька.
На другой день утром все еще спали, когда Орька уже разбудила Федосьюшку:
— Вставай. Да поживее. Сама я чуть не проспала.
Тормошит Орька царевну сонную. Федосьюшка едва глаза открыла, а Орька ей на ноги тафтяные, белкой подбитые, чулки уже натянула.
— Авось так-то и не застудишься. Телогрею потеплее прихватим.
— Куда пойдем-то? — лениво выговаривая слова, спросила царевна.
— Известно куда: в башенку Смотрительную. У вас в теремах другого хода на волю и нет. Да и хорошо там! Только ты поскорей…
Еще сон в глазах у Федосьюшки стоял, когда она с Орей за руку, крадучись, из покоя выбралась.
Розовела слюда от занимавшегося за высокими окнами утра погожего. В сенях уже совсем посветлело. Херувимы в блеске золотых крыльев, мученицы в венцах вокруг ликов святых со стен расписных глядели.
— Скорей, скорей! — торопила Орька.
Ухватившись за руки, припустились они вдоль сеней к тому концу, где небольшая резная дверь вела на лесенку в башню.
— А птицы-то где? — задыхаясь от скорого бега, вспомнила Федосьюшка.
— Все припасла я. Скорее! Я и дверь на лесенку с вечера отомкнула. Там и птицы.
Два больших лукошка, в рогожу закутанные, под лесенкой дожидались. Одно Орька сама подхватила, другое царевне в руки сунула.
— Тащи наверх!
Трепыхалось, билось, попискивало в лукошках запрятанное, когда поминальщицы по лесенке частоуступчатой наверх побежали.
— Окошки-то на зиму заколочены! — вдруг испугалась Федосьюшка.
— Не стой! — прикрикнула на нее Орька. — Еще вчера я там кое-где войлок отодрала…
Башенка вся в оконницах стекольчатых. Стекла цветные в свинец оправлены. За ними, кроме бледного неба да церковных крестов, ничего не видать. Холодно в башенке, да не очень. На юг окошки. Весенним солнцем ее раньше покоев жилых обогрело.
Дрожит и постукивает рама под нетерпеливыми и сильными Орькиными руками. Не поддаются сразу медные затворы, барашками отлитые. Позаржавели, видно, за зиму, да и дерево разбухло. Но вот изо всей силы дернула Орька, и во всю ширину распахнулась оконница. Волной хлынул через нее воздух хрустальный.
И царевна, и Орька обе уже у окна. Высоко оно над всем дворцом поднялось. Коли высунуться хорошенько — далеко во все стороны из него видать. На пестрых крышах чешуйчатых, где на ночь позадержалась вода, ледок, словно стекол осколышки, там и сям раскиданные. На коньках и петушках, на башенках, на резьбе затейной — повсюду хрусталики капели застывшей. Золотые купола церковные снежной пылью посыпаны.
С башни и все, что за белой кремлевской стеною, как на ладони: Белый город, Китай-город, Москва-река, Замоскворечье. Черные бревенчатые дома среди черных, только что освобожденных от снега деревьев и за всем — даль, от близкого уже солнышка розовая. На Божий мир, давно ею не виданный, широко раскрыла глаза Федосьюшка. Грудь, к свежему воздуху непривычную, словно иголками, прокалывает.
— А про птиц-то забыла? Слышишь, голуби загуркали. Воробьи поднялись. Наши в лукошках, поди, позамучились. Под рогожку руку сунь! Хватай, на кого попадешь. Вот как я, погляди… Разом — ты из своей руки, я из своей, мы первых птичек и выпустим.
У Орьки уже давно птичка в руках зажата, а Федосьюшка все еще под рогожей пальцами водит. Лукошко от писка звенит. Шуркают кругом ее пальцев крылышки испуганные. Чей-то острый клювик царевне в руку толкнулся.