— Прикажи им, родная, меня не трогать, — шепотком просит.
Отказать сиротинке у царицы сил нету:
— Пускай у меня посидит сынок. А вы все уйдите.
Ушли боярыни.
— Страшные дела ноне у нас, Федосьюшка, во дворе творятся, — тяжело вздохнув, начала царица. — Сказывали мне, будто царя молодого Софья совсем обошла. Только не похоже, что к доброму его поведет. На Артамона Сергеича чего только не наплели… Батюшку моего с братьями в покои царские не допускают… Боязно мне, беззащитной…
— Матушка, а я у тебя на что? Я ли тебе не заступник? Только слово скажи! Да я тебя, матушка, не хуже Федора Тыринова, из какой хочешь беды на руках вынесу. Всем ворогам головы поснесу!
Вскочил мальчик с материнских колен, за саблю золоченую, к поясу привешенную, ухватился.
— Тише, сынок, — остановила его Наталья Кирилловна. — Петрушенька больше, чем по годам ему полагается, смыслит, — вставила она для Федосьюшки. — Вышел бы ты из горницы, сыночек, — прибавила, наклонившись к мальчику.
Нахмурился царевич, но нежданно лицо его сразу другим сделалось.
— Ухожу, велению твоему государскому покорный, — торжественно объявил он. Наклонил голову и пошел к дверям, довольный, что нежданным послушанием утешил мать и удивил Федосьюшку.
Улыбнулась вслед сыну скорбная царица. Засмеялась царевна. И стенки как не бывало. Опять, как и прежде, любовно заговорили между собою мачеха с падчерицей. Плакалась Наталья Кирилловна на судьбу свою горькую, ласковыми словами утешала ее Федосьюшка, сама вместе с мачехой плакала. Заговорились они, не сразу услыхали, что к ним в дверь стучат. Боярыня с докладом, что боярин Матвеев пожаловал, в покой вошла.
Задрожала царица, когда взглянула на друга своего верного. Тихонечко Федосьюшка вскрикнула. В сгорбленном, на ногах не твердом, дряхлом старике трудно было признать еще недавно величавого и бодрого, несмотря на его большие годы, боярина. А он, едва в покой ступил, едва поклон отвесил, тут же на скамью возле дверей так и рухнул.
— Прости, государыня, на ногах не стою. Сокрушен наветами вражескими. Отравителем ноне бояре меня прокричали, — глухо и скорбно заговорил Артамон Сергеевич. — Укоряли, будто я государя моего Федора Алексеевича извести лекарствами хотел. А я его Феденькой звал, младенчиком на руках пестовал…
Закрыв лицо руками, заплакал старый боярин.
— Неужто молодой государь ворогам моим веру даст? Неужто за слугу своего не заступится? — сквозь туман слезный глядя на Наталью Кирилловну, спрашивал Артамон Сергеевич.
Молчала, низко голову опустив, царица. Горько плакала, прижавшись к ней, Федосьюшка. И вдруг на царевну словно просветленье сошло. Слезы наскоро осушив, к дверям побежала Федосьюшка. Ни царица, ни Матвеев того, что она уходит, не разобрали. В печали великой не до того им было. А Федосьюшка сенями, сенцами, переходами ближними к себе, в терема девичьи заспешила.
«Поскорей обо всем сестрицам поведать надобно. У них да у государынь-теток заступы просить…»
Прямо к Марфиньке толкнулась Федосьюшка. «Софьюшка у братца все. Так к Марфиньке». А у Марфиньки уже все сестрицы в сборе. И все уже все про Матвеева знают.
Шумят, разговаривают, головами в золотых вешщц покачивают, руками всплескивают.
Федосьюшка только на порог встала, рта еще раскрыть не успела, а они все к ней так и метнулись.
— Чернокнижник Матвеев, оказывается…
— С нечистыми духами Артамон знается.
— Богоотступник он!
Глаза у сестриц испуганные, голоса обрываются. Из покоя рядом перепуганные боярыни с мамушками выглядывают. Из других дверей боярышни с девушками сенными. Опешила Федосьюшка. Слова ей сестрицы вымолвить не дали, такого насказали, что про свое царевна не сразу и вспомнила. Стояла после всех рассказов растерянная, ресницами, еще мокрыми от недавних слез, моргала. А сестрицы, друг друга перебивая, свое твердили:
— У Артамона лечебник чародейский нашли…
— Цифирью весь тот лечебник записан…
— Оттуда боярин про всякие зелья вычитывал…
— Он вычитывал, а дохтура зелье стряпали…
— Братцу Федору на погибель… Ох, жалко Феденьку!
— Погубят его лиходеи!
Евдокеюшка первая заголосила. Обнимаясь и прижимаясь друг к другу, заплакали все Алексеевны.
— Сестрицы-голубушки, — заливаясь, как и они, слезами, взмолилась Федосьюшка, — ничего я в толк не возьму…
Но ее тонкого голоса никто не расслышал.