Он наклонился к самому лицу Григория.
— Я тебя предупреждаю. Один раз. Потом будет поздно. Оставь государственные дела тем, кто в них смыслит. Сиди в своей келье, молись, утешай царя. И останешься цел. В противном случае… — он не договорил, но смысл был ясен.
Григорий поднялся. Сердце бешено колотилось, но голос был спокоен.
— Я услышал вас, Борис Фёдорович. Но буду говорить то, что считаю нужным. Ради спасения этой земли. А там… будь что будет.
Он повернулся и вышел, чувствуя на спине горящий взгляд человека, который впервые встретил того, кого не мог ни купить, ни запугать.
Выйдя на воздух, Григорий глубоко вдохнул. Он победил и в этой схватке. Но понимал: Годунов не простит. Следующая атака будет смертельной.
И впервые он подумал, что, возможно, его миссия — не только предотвратить Смуту, но и переиграть в этой смертельной игре самого Бориса Годунова. Ценой собственной жизни.
Глава 6
Воздух в Кремле имел иной запах, нежели в монастырских стенах. Там он пах ладаном, воском и сырым камнем, здесь же — дорогими восточными коврами, кожей переплётов в царской библиотеке, сладким дымом сандалового дерева, тлеющего в жаровнях, и вечной, неуловимой ноткой власти. Григорий Анатольевич, а ныне просто брат Григорий, вот уже третью неделю как был определён на жительство в тесную, но отдельную келью в Чудовом монастыре, что был возле Кремлёвских стен. Это была одновременно и честь, и золотая клетка. Он был при царе. И за ним, он это ощущал даже затылком, пристально наблюдали.
Фёдор Иоаннович оказывал милости, поражавшие своим простодушием и величием. Мог после обедни задержать и долго расспрашивать о каком-нибудь ветхозаветном пророке, внимая с раскрытым ртом, а на следующий день пожаловать соболью шубу, такую тяжёлую, что в ней и стоять-то было трудно. Григорий шубу, по совету отца-эконома, с благодарностью принял и положил в сундук — демонстрировать царские подарки было не по чину. Но сам факт дарения был знаком, который все прочли.
Именно после шубы к нему и пришёл Борис Фёдорович Годунов.
Визит был назначен не в Постельных хоромах, не в тронной палате, а в скромной приёмной правителя, куда Григория провели через лабиринт переходов. Комната была невелика, обита тёмно-зелёным сукном, на столе — развёрнутые свитки, чернильница в виде серебряного медведя, несколько книг в кожаных переплётах. Тут пахло не сандалом, а дёгтем, воском для печатей и лёгким ароматом дорогого вина. Запах работы. Запах реальной власти.
Годунов сидел за столом, не вставая. Он был одет не в парчовый кафтан, как на пиру, а в тёмно-синий, почти чёрный ферязь простого покроя, но из тончайшей шерсти. На пальце — единственный перстень с тёмным сапфиром. Он писал что-то быстро и чётко, и лишь когда перо замерло, поднял глаза на Григория.
Глаза были спокойные, внимательные, лишённые всякой приветливости.
— Брат Григорий. Милости прошу. Садись-ка.
Голос был ровный, без металла и угрозы, но в нём была такая плотность, что каждое слово казалось выверенной гирькой.
Григорий молча поклонился, по-монастырски, не в пояс, а слегка, и сел на табурет у стены. Ждал.
— Царь-государь, — начал Годунов, откладывая перо, — наш батюшка, человек души боголюбивой. Ищет собеседников для бесед о вере, о спасении. Сие похвально. Многие же вокруг… — он мотнул головой в сторону, будто указывая на все палаты разом, — ищут иного. Посулов, чинов, вотчин.
Он замолчал, давая словам осесть.
— Я не ищу ни чинов, ни вотчин, боярин, — тихо, но внятно сказал Григорий. — Мне бы угол да хлебушка краюху. Да молиться за здравие государево.
— Слышу, — кивнул Борис. Его взгляд скользнул по Григорию, будто ощупывая, оценивая качество ткани и пряжки на простой рясе. — Слышу. И вижу. Вижу, как ты с царём-батюшкой о голубях беседовал. О птицах божьих. Кротость, смирение… Слова сии государю любы. Они — сладость. А правление государственное… — Он взял со стола тяжёлую песочницу, посыпал только что написанное. — Оно же есть горькое зелие. Его пить надо, а не мёд лизать.
— Не мешаю я тебе, боярин, зелие то подавать, — отозвался Григорий, чувствуя, как в груди закипает знакомый, учительский запал. — А государь мой, Фёдор Иоаннович, душу имеет нежную. Её и лелеять надобно.
Годунов медленно поднял взгляд на собеседника. Он был всё тот же — спокойный, но теперь в глубине что-холодно блеснуло.
— Лелеять? Или лестью ум отравлять? Ты ему про Иосифа Прекрасного сны толкуешь. Удобно. Очень удобно. Будто и намёк: есть при дворе братья, что праведника в ров кинуть норовят.