Сознание возвращалось медленно, как будто через слой ваты и боли. Он лежал на чём-то твёрдом и холодном. В висках стучало. Григорий открыл глаза.
Он всё ещё был в церкви. Но что-то было не так. Кардинально не так.
Во-первых, исчезли электрические светильники. Их место заняли тускло мерцающие лампады, подвешенные на цепях. Во-вторых, воздух. Пахло не стариной, а жизнью: сильнее воском, древесным дымом, человеческим потом. Исчез запах бензина и асфальта. Вместо него — запах земли и навоза.
Григорий с трудом поднялся, опёршись о стену. Рука соскользнула с шершавого, но теперь идеально оштукатуренного и побеленного камня. Он посмотрел на свои руки. Пальцы были те же. Плащ — тот же. Но ощущение мира — другое.
Он подошёл к двери и толкнул её. Та же скрипучая дубовая створка. Григорий вышел на паперть. И застыл.
Исчезли асфальтированные дороги, высотки, провода. Перед ним лежала грязная, немощёная улица, по которой брели люди. Но какие люди! Мужчины в длинных, до пят, одеждах, в высоких меховых шапках, с бородами. Женщины, укутанные в платки, в сарафанах. Деревянные, кривые избы. Деревянные же мостовые. Вдали, в конце улицы, высились белокаменные стены и златоверхие церкви. Много церквей. И над всем этим — низкое, свинцовое небо, и звон. Медленный, торжественный, переливчатый звон колоколов, плывущий отовсюду сразу.
Григорий Тихонов, учитель истории, прислонился к косяку двери, чтобы не упасть. Сердце колотилось где-то в горле, перекрывая дыхание. Он знал эту картину. Он видел её на гравюрах, в учебниках, в своих собственных мечтах и кошмарах.
Это была Москва. Но не его Москва.
Это был XVI век.
Голос, хриплый и простуженный, раздался у него за спиной:
— Ты чего, человек, на паперти бесчинствуешь? Аль пьян уже с утра?
Григорий медленно обернулся. На него смотрел старик-нищий, в лохмотьях, с протянутой деревянной чашкой. Лицо было испещрено морщинами, а глаза мутными, но в них читалось простое, незамысловатое любопытство.
Григорий открыл рот, чтобы сказать что-то, что-то нормальное, современное, но вместо этого горло само выдало хриплый, но грамотный, выверенный годами изучения источников, ответ на том же старорусском наречии:
— Нет, дедушка, не пьян. Голова кружится… Где это мы находимся?
Старик скосил глаза, усмехнулся, обнажив беззубый рот:
— А ты откуда пришёл, что и града не ведаешь? Москва, родимый. Первопрестольная. А церковь сия — во имя Святителя Николая, что на Посадях.
Григорий кивнул, машинально, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Москва. Никольская церковь. Он знал её. Но она должна была быть совсем в другом месте, и выглядеть иначе… или не быть вовсе.
— Благодарю, дедушка, — выдавил он и, сунув руку в карман плаща, нащупал несколько монет. Мелочь. Рубли. Вытащил и протянул нищему.
Тот взял, посмотрел на блестящие диски из незнакомого металла с непонятными надписями, и лицо исказилось суеверным ужасом.
— Что это?! Колдовские знаки?! — старик отшвырнул монеты, и они, звякнув, покатились по камням паперти. — Убирайся, еретик окаянный! Бесовскими дарами меня искушаешь!
Он замахнулся на Григория своей клюкой.
Григорий отшатнулся, сердце ушло в пятки. Первая же попытка взаимодействия с этим миром закончилась провалом и обвинением в колдовстве. Он резко развернулся и почти побежал вниз по ступеням, соскользнув в густую, вонючую грязь улицы.
Он шёл, не разбирая дороги, отстраняясь от толпы, чувствуя на себе тяжёлые, любопытные взгляды. Плащ, брюки, короткая стрижка — всё кричало о том, что он чужой. «Странник, — подумал Григорий с истерической долей надежды. — Пусть думают, что я странник. Из далёких земель».
Он поднял глаза на Кремль вдали. Белокаменный, грозный и настоящий. Григорий знал каждый его изгиб, каждую башню — но по чертежам, картинкам, современному облику. А сейчас видел во плоти. Дым из труб, движение на стенах, золото куполов, слепящее даже сквозь мглу.
И тут сознание, тренированное годами работы с датами, выдало сухую, неопровержимую справку. Никольская церковь «на Посадях» была снесена в XVIII веке.
От нахлынувшей мысли его вырвало в придорожную канаву.
Глава 2
Григорий шёл, не видя дороги, спотыкаясь о колдобины и размокшие доски, перекинутые через особенно грязные участки. Его рвало ещё дважды — пустой, судорожной спазмой, пока тело не смирилось с шоком. Внутри всё дрожало мелкой, неукротимой дрожью, как струна, зажатая в бридж. Мысли метались, цепляясь за абсурдные версии: массовый психоз, розыгрыш, съёмки исторического фильма… Но запах! Запах невозможно было подделать. Едкая смесь человеческих испражнений, дыма, дёгтя, кожи и какой-то кислой щёлочи — браги или кваса. Это был запах живого, не приукрашенного Средневековья.