Тем временем, в покоях царевича Фёдора Борисовича шёл необычный урок. Григорий разложил на столе не книги с духовными текстами, а чертежи — схемы амбаров, карты с отмеченными дорогами, расчёты подвоза продовольствия.
— Смотри, Фёдор, — Григорий водил пальцем по карте. — Вот — Суздаль. Вот — Вологда. Здесь хлеб родится плохо. А здесь — получше. Значит, нужно отсюда — туда. По рекам сплавлять дешевле, чем на телегах везти.
— А если реки обмелеют? — спросил мальчик, вдумчиво рассматривая карту. Его умное, серьёзное личико было сосредоточено.
— Верно, — одобрительно кивнул Григорий. — Надо иметь запасной путь. По суше. И содержать дороги в порядке. Видишь, какая арифметика? Это и есть царская служба. Не только молиться, но и считать, и думать.
Царевич поднял на него взгляд.
— Батюшка говорит, ты теперь его совесть. А что это значит?
Григорий задумался.
— Это значит, Фёдор, что я должен напоминать о том, что легко забыть, когда ты наверху. О том, что у каждого человека, даже самого малого, есть своя боль, свои слёзы, своя надежда. И что царь должен быть отцом для всех, а не господином для избранных.
Фёдор слушал, широко раскрыв глаза. Для него эти слова были откровением. Он рос в мире, где власть была данностью, почти что явлением природы. А тут ему показывали, что власть — это, прежде всего, ответственность и труд.
— Я хочу быть таким царём, — тихо сказал он.
Григорий положил руку на его плечо.
— Тогда учись, царевич. Учись не только грамоте, но и этой простой, человеческой правде.
Вечером того же дня Григорий и Борис вновь сидели в царском кабинете. На столе лежали первые отчёты. Цифры были неутешительными. Запасы зерна таяли на глазах. Спекулянты, хоть и придушенные указами, уходили в тень, создавая чёрный рынок. А с запада приходили вести о том, что в Польше самозванец, называющий себя царевичем Дмитрием, собирал вокруг себя сторонников.
— Не хватит, — мрачно констатировал Борис, откладывая свиток. — Хлеба не хватит до новой жатвы. Даже с нашими запасами. Что делать, советник? Где взять ещё?
Григорий смотрел на горящую свечу. Пламя колыхалось, отбрасывая тревожные тени.
— Негде взять, Государь. Остаётся только делить. И готовиться к худшему.
— К худшему? — Годунов поднял взгляд.
— К тому, что люди начнут умирать. Что появятся банды голодных. Что начнутся бунты. Мы можем смягчить удар, но не избежать его. Надо усиливать гарнизоны в ключевых городах. Готовить места для размещения беженцев. И молиться, чтобы новый урожай не подвёл.
Борис тяжело вздохнул. Он выглядел постаревшим на десять лет.
— Я думал… я надеялся, что твоё знание… твоя мудрость…
— Моё знание кончилось на том, что голод будет, — перебил Григорий. — Оно не говорит, как его пережить с наименьшими потерями. Это уже наша с тобой задача. И решать её будем не знанием, а волей. Твоей царской волей.
Он подошёл к окну. Ночь была тёплой и звёздной. Где-то там, в этой ночи, люди ложились спать с надеждой, которую они с Борисом им дали. И он чувствовал тяжесть этой надежды.
— Есть ещё один путь, Государь.
— Какой?
— Покаяние, — тихо сказал Григорий. — Не наше с тобой. А общее. Объявить всенародный пост и молебен. Призвать народ к смирению и терпению. Признать, что беда — это кара Божья за грехи, и что мы все, от царя до последнего холопа, в этом виноваты. Иногда единственное, что можно дать голодному человеку, — это смысл его страданий.
Борис долго молчал.
— Ты предлагаешь мне признать своё бессилие?
— Я предлагаю возглавить народ не только в сытости, но и в голоде. Показать, что ты — с ним. Что ты не где-то там, в золотых палатах, а здесь, в общей беде. Это укрепит твой авторитет сильнее, чем любая победа.
Годунов встал и подошёл к нему. Два немолодых, уставших человека стояли у окна и смотрели на спящий город, который им предстояло спасти или погубить.
— Хорошо, — прошептал Борис. — Будет и пост, и молебен. А потом… потом будем бороться за каждый мешок зерна, за каждую жизнь. Ибо это и есть царская служба. Не правда ли, учитель?
— Неправда, Государь, — поправил его Григорий. — Это — человеческая служба. А ты, прежде всего, — человек.
Впервые за много дней Борис Фёдорович Годунов улыбнулся. Горько, но искренне.
— Иди, Григорий. Отдохни. Завтра будет день не менее тяжкий.
— И ты отдыхай, Государь. Россия без тебя — сирота.
Григорий вышел, оставив Бориса одного с его мыслями и со звёздной ночью за окном. Первые всходы их совместной работы уже пробивались сквозь толщу страха и отчаяния. Но он знал — впереди их ждала засуха, сорняки и бури. И выстоять могли только те всходы, что пустили корни глубоко в твёрдую почву правды. Какой бы горькой она ни была.