Выбрать главу

— Когда Фёдор умирал, — вдруг заговорил Борис, глядя куда-то поверх головы Григория, в тёмный угол, — он сказал мне: «Борис, землю русскую… не оставь». Он верил, что я могу. А я… я смотрю на эту землю и вижу песок, что утекает сквозь пальцы. Сколько ни сжимай кулак — всё равно утечёт. Голод, мор, крамола боярская, враги у границ… И ты появился. Своими знаниями, своей уверенностью… Ты был тем самым кулаком, что мог удержать этот песок. Пусть ненавистным, пусть чужим, пусть горделивым. Но — кулаком.

Он помолчал, выбирая слова.

— А теперь я смотрю на тебя и вижу не кулак. Я вижу человека. Который боится, страдает и кается. Как все. Может, в этом и есть правда? Не в силе знания, а в слабости, которую ты признаёшь.

Григорий смотрел на царя, и сквозь пелену жара и боли в его сознании начинало проступать новое понимание. Он всегда боролся со Смутой как с историческим явлением. С последствиями. Но корень Смуты был не только в экономике и политике. Он был в душах. В страхе, в отчаянии, в потере веры. И он, Григорий, все эти месяцы лишь усугублял этот страх своей тайной игрой. Он стал частью чумы — чумы недоверия.

— Борис… — прошептал он.

— Что, пророк?

— Прости… меня.

Это было прощение за то, что он, Григорий, с самого начала не увидел в Борисе Годунове человека. А видел лишь исторический персонаж, «злодея», которого нужно было либо победить, либо переиграть.

Годунов замер. Его стальные глаза смягчились. Он медленно, почти ритуально, положил свою широкую, тёплую ладонь на лоб Григория. Ладонь властного правителя, привыкшая сжимать скипетр, а не утешать больных.

— Бог простит, — сказал он просто, по-крестьянски. — А я… я и сам не без греха. Мы с тобой, Гриша, как два слепых путника на краю пропасти. Держались за верёвку, думая, что тащим друг друга вниз. А оказалось… что это канат. И он нас обоих держит.

Он убрал руку.

— Выживи, — приказал он уже своим обычным, царским тоном. — Выживи, советник. Мне ещё нужна твоя горькая правда. И твоя… совесть.

Борис развернулся и вышел так же твёрдо, как и вошёл, не оглядываясь. Дверь закрылась.

Григорий лежал, глядя в потолок. Боль никуда не ушла. Жар продолжал пылать. Но что-то внутри него сдвинулось. Камень высокомерия, который он таскал в своей душе с самого первого дня, раскололся.

Он не был Богом. Он не был пророком. Он был человеком. Учителем истории, заброшенным в чужую эпоху, который пытался сделать то, что считал правильным, и набил себе шишек. И, возможно, именно в этом — в принятии своей человеческой, ограниченной, грешной природы — и заключался ключ.

Он повернул голову и увидел на столе рядом с постелью Псалтырь. Федька, видимо, подумал, что она поможет. Григорий потянулся к ней дрожащей, слабой рукой. Он не собирался молиться.

Книга раскрылась на привычном месте. И его взгляд упал на строку, которую он когда-то подчеркнул карандашом: «Сердце сокрушённо и смиренно Бог не уничижит».

Он откинул голову на подушку. Слёзы текли по его вискам, смешиваясь с потом, но это были уже не слёзы боли и отчаяния. Это были слёзы очищения.

И в этот самый момент он почувствовал, как что-то внутри него, под мышкой, с треском и невыносимой, ослепляющей болью — разорвалось.

Григорий закричал. Криком, в котором было всё: и боль, и страх, и надежда.

Дверь распахнулась, ворвался перепуганный Федька и стоявший на посту у ворот стрелец.

— Барин! Что с тобой?

Григорий, задыхаясь, указал рукой на свой бок. Рубаха в том месте была пропитана тёмным, зловонным гноем.

— Позови… лекаря, — с трудом выговорил он. И, встретив испуганный взгляд мальчика, добавил, собрав всю свою волю, чтобы голос прозвучал твёрдо: — Всё… в порядке. Буря… началась. Теперь… надо… её пережить.

Он закрыл глаза, чувствуя, как адская напряжённость в бубоне спадает, сменяясь новой, жгучей, но уже иной болью — болью заживления.

Чёрное солнце, горевшее внутри, лопнуло. Теперь предстояло жить с тем, что осталось после взрыва. Но он больше не боялся. Он был здесь. И это был его бой. Его боль. Его искупление.

Он был жив.

Глава 37

«Ибо, как земля изводит произрастения свои, и как сад произращает посеянное в нем, так Господь Бог прорастит правду и славу перед всеми народами».

Первым знаком жизни стала прохлада. Сознание вернулось к Григорию с ощущением влажной тряпки на лбу и чьего-то настойчивого шепота: «Пей, барин, пей…»

Он сделал глоток. Вода оказалась откровением. Она была холодной, чистой и невероятно вкусной. Он открыл глаза и увидел испуганное, но сияющее лицо Федьки.