Выбрать главу

Я, естественно, могла представить себе, как ребенок мужает, вообразить более продвинутые плотские отношения с ним. Могла в своем сыне выбрать любовника... Признаюсь, что подчас взвешивала тогда эту мысль, под прикрытием опущенных век присматривалась к крохотному органу, определявшему мужественность мальчугана. Достаточно было сосредоточить желание у корней моих глаз, чтобы увидеть, как растет и распускается чудесный член сына, пока он сам сохраняет стать малолетнего ребенка. И член этот, вскоре догонявший его по росту, в конце концов начинал его превосходить. Ребенок обхватывал его руками, как шест с призом или майское дерево из рассказов про стародавние времена. До чего же они были великолепны, ребенок и его член! Просто ослепительный образ радости в приятии насилия, образ силы и чистоты. И я, я тоже была там, со всей своей любовью, накрученной на стебель глаза, пришла моя очередь, пришел момент поучаствовать в празднестве. Откройся! откройся! — кричала я себе со дна бездны. Откройся, женщина! Откройся, мать! Раздвинь руки, раздвинь груди, раздвинь бедра! Мир никогда не будет достаточно велик для твоего желания открыться. Никогда не будет слишком много пространства в развилках твоего тела. Слишком много зазора. Никогда не будет достаточно пустых уголков, чтобы разместить твои члены. Ни достаточного приятия для сей облеченной полнотой полномочий плоти.

Я слушала, как женщина во мне рвется внутри меня на части — и неровный подъем ее воплей. В них была радость, от которой сбивал ось дыхание, домогаясь рыдания... Думаю, существование моего тела обретало тогда неотразимость истины. Как раз в тот момент, когда ребенок вопил всеми сорванными фибрами своего голоса: мама! мама! мама! А мне, мне было интересно. Я набрасывалась на его сладость. Провоцировала благодарность и невинность. Внедрялась тараном своего лица. Я была матерью. Зачала жизнь. Я имела на нее все права. Длинными губами млекопитающего я разминала плод своей утробы. Радость поднималась из всё более глубоких глубин всё выше и выше, проносилась, как болид, сквозь космические слои моего внутреннего пространства. Ребенок вопил всё громче, будто кромсал колючую проволоку: мама! мама! мама! Чем больше он вопил, тем неистовее становилась моя радость, тем стремительнее она рвалась навстречу своего рода священному ужасу, наполнявшему его крики. На сей раз я держала его, крепко держала и больше не отпускала. Это был уже не младенец, он утратил былую упитанность писклявой личинки. Это был маленький, грацильный человечек с неподатливой плотью — с членами, готовыми ответить на мои объятия попыткой мужского напора. Но в ясности звуков прорывался его голос, который еще не ломался — и не должен был никогда сломаться. Туг крылся как бы крайний предел детства, как бы некое совершенство...

А я, в неодолимой темноте своей любви, в ночи, рожденной моей собственной ночью, я ощущала всю шаткость времени. Зрелость детства бесконечно хрупка — эфемерна, как любая красота, которая колеблется в нерешительности и отказывается облечься, весомостью вещей. Между ребенком и мною, между ребенком и им самим, между мною и мною же сложилось — термин может показаться странным — сложное равновесие. Нас — друг с другом и каждого внутри самого себя — связывало совершенное согласие. Мне нечего было скрывать от ребенка. Мое тело было ровно тем, чем и было, без оговорок, а любовь избавилась от всех зазрений совести и задних мыслей. Отныне ребенок знал, на что способны все линии моего тела, все его выемки, все отверстия. Между нами не могло возникнуть двусмысленностей. Игра призывов и откликов — шепотки и крики, касания, алфавит вкусов и запахов — была между нами с ребенком совершенно прозрачна. Именно так, например, я разобралась с этим мама! мама! мама! — бесконечно повторявшимся с воем всякий раз, когда я, полностью открытая, внезапно замыкалась на крохотном существе как на добыче. То был просто вой. В нем содержалась своя доля боли, но чем долее он повторялся, тем более я чувствовала, что главенствует в нем нота экстаза и ликования. Боль вторгалась внезапно. Разрывала деликатный строй, гармонирующий с мелочами и банальностями сего мира. Я проникала, насильно вламывалась внутрь, как труба судного дня. Но мало-помалу, пока я завершала свою работу, пока в глубоко захороненных резервуарах детской плоти собиралась, дабы вскоре излиться мне в рот, некая влага, вопли меняли тон и регистр, то был уже не разрыв внешних видимостей бытия, а выражение некоей коренной сладости, коренной нежности и удовлетворения. Какое-то счастливое и жаркое дыхание перемешивало окрест обрывки мама! мама! мама! — и между словами, между слогами слов пролегала мистическая толща тишины.