Выбрать главу

Я не привыкла разбрасываться своим взглядом. Там, где он, при всей редкости подобных случаев, всё же задерживался, ему удавалось проникнуть очень далеко. Не пытаясь охватить просторные горизонты, он погружался в самую сердцевину ограниченных и точных мелочей. И тут, исторгнутый избытком радости из оцепенелости внутреннего созерцания, он прямо-таки ринулся на столь деликатную часть тела, пупок ребенка, из которого и пришла наполнившая мне рот пресная густота.

Да, в какой-то момент я взглянула, я всмотрелась — пока в других зонах пространства плясали, каждый в полном уединении, отдельные фрагменты (моего) тела.

Я взглянула. Через отверстие в животе смогла заглянуть в ребенка. И увидела изысканную галерею, выщербленную моими поцелуями в пупочных складках: вздувшиеся, растянутые, пунцовые ткани разорвали стянувший их узел. Что-то сцеживалось из интимной органики ребенка, из глубочайших пластов его плоти: медленная, густая, как мед, капля, наделенная невыразимой пресностью пищи, предназначенной для обитателей лимба. Я глядела, я вглядывалась, а тем временем все фибры моего тела пустились в пляс, толпились и толкались от радости, а мой взгляд матери-пожирательницы копошился, как клюв, в запредельной нежности и тайне детства.

Кто меня в этом упрекнет? В день рождения была перерезана пуповина. Но сегодня я восстановила первоначальную связь. Ребенок открывался мне там, где я некогда дала ему себя. Он возвращался на родину, в свою очередь принося и предлагая мне возросшие за это время плотские сокровища, которые я когда-то передала ему. Как некогда, в ночи своего чрева, я без колебаний, без расчета наполнила его, отныне наполнять меня будет он: его кровь в моей крови, его плоть в моей плоти, хрупкое сочетание детских органов в массивном месиве женских внутренностей.

Я задыхалась от предвкушаемого наслаждения. Как в безднах тоски, как в безднах удовольствия, мне не хватало воздуха, у меня перехватывал о дыхание, подкашивались ноги, меня повсюду было слишком много, я целиком присутствовала в каждой уязвимой точке своего тела, а само тело казалось лишь проекцией в бесконечность мириад уязвимых точек, я нигде себе не принадлежала. Слишком далеко. Я зашла слишком далеко. Уже исчезла земля. Больше ничего нас, ребенка и меня, не сдерживало, мы плавали в отсутствие всяких границ, он с отверстым до сердца пупком, я с глазами, которые наполняли мне череп и озаряли всю, вплоть до глубин матки.

Теперь я вполне могу об этом сказать, но тогда у меня не было иного слова, кроме крика: это был — то был — экстаз.

Такое сладкое, сладостно теплое, без слащавости сладостное, то, что было ребенком, только благодаря сладости, благодаря теплоте и пустоте формы и продолжает быть. Но какое небывалое приключение называлось нашей любовью — столь близкой сейчас к запечатлению! Оно вершилось в стороне от движения, без перипетий, без интриги, без других особенных черт, кроме внутреннего углубления, в отныне безупречно непрерывном всасывании. Ведь после того, как я отведала, из живого источника детского тела и увидела, как течет то, что течет, уже не оставалось путей к отступлению — ни для него, ни для меня. С этим покончено, мы были связаны, как в самом начале, когда в интимности матки прорастал крохотный мясистый зачаток. Чудом моих губ и языка развязалась первичная пуповина, восстановился жизненный круговорот и вел теперь от ребенка к матери. Я перестала быть кормилицей. Наконец! кормить станут меня. Изголодавшаяся обитательница пустыни наконец — наконец! — обрела легендарный сад, где плоды сами собой отправляются в рот. Больше не надо делать ни шагу. Цель паломничества достигнута. Поглощать. Всецело сосредоточиться на поглощении. Остаться просто-напросто постоянным и восторженным местом интимного обмена, покуда продолжает течь ручеек: вот в чем заключались моя благодать и благословение, моя святость и свершение, мое спасение. И поистине, в созерцании пережитого изнутри блаженства, я могла, как поступают святые, да и младенцы, снова закрыть глаза на образы. Я держала ребенка. Держалась за него. Льнула к его бытию, как те растения, корни которых настолько глубоко ушли в их крошечную крупицу Рая, что выкорчевать их не под силу ни одной буре. Буря? Я о ней, впрочем, и не помышляла. Я жила вне воображения и памяти. Все времена года сплавились в одну монотонную и счастливую рутину, без напряжения, без внешнего вмешательства, без иного горизонта, нежели покой, всё более и более сладостный, всё более и более теплый, всё более чуждый формам покой.