Мне, в самом сердце любви, надо вглядеться в вас, мои сокровенные губы, еще более сексуальные в своем материнстве, без утайки и угрызений преданные всем фантазмам ночи. Редко вам выпадала радость, но никогда не была она пошлой. Я не искала для вас легкого счастья. Вы медленно захлебывались своей всегда, всегда неутоленной потребностью в обладании и поклонении. В самых тонких своих ячейках вы скопили всю кровь желания. И теперь полны и тяжелы, как могла быть материя в руце божией, когда он творил полой первую женщину, — и, не будь вы столь сладостны в своем истечении, ваш вкус к насилию оказался бы нестерпимым. Сила созидания, сила разрушения, проводники жизни — вот я и выбрала вас, мои пылкие мечтательницы, проводники смерти.
Тьмы, все темно́ты мои, привечайте.
Он вновь идет к вам, тот, кого вы выносили, Тот, кто на мгновение уверовал, что мир ждет и нуждается в нем, маленький человечек, воспринявший всерьез пространство и время, возвращается к своему истоку. Идет вспять, возвращается в родные края. Он нашел-таки свое место. И, утратив все иллюзии, сорвав все замыслы, провалив все начинания, покоится под рукой, без имени, без формы, без плотности. Лишенный всех забавных подробностей, он — всего только тень чего-то, лишенного самости. Но всё же и сладость, и теплота, и, через них, неясный образ какой-то фаллической реальности или, на худой конец, носитель смутных упований на фаллос. Но это все далеко, так далеко, просто смерть.
Вот и всё. Всё, что осталось от его гения. Всё, что осталось для моего голода.
Ах! разорвите ткань ночи, руки мои, и возьмите его, ребенка, подберите и принесите, вам не напастись нежности на его хрупкость, серьезности — чтобы его почитать. Крепко сожмите, доставьте его мне, Матери во мне, ей уже не вынести, до чего она пуста и голодна. Толкните его ко мне, бросьте, размозжите его об меня, да, во мне, мною, так надо, я так хочу, в меня, во мне, осталось совершить только одно, последний жест последнего ритуала — кому знать об этом, какие моим бедрам, они уже раздвигаются, как в день его рождения.
Но не ночь ли это, которая слишком затянулась и никогда не кончится? Руки эти, некогда вылощенные моими боками, непомерно размашисты пред неизбывной ничтожностью крохотного существа. Когда они доберутся до кромки паха для последнего причащения, грезой о котором была вся моя жизнь, окажется, что они чудовищно пусты, я предчувствую это, мои пальцы будут необитаемы... И тогда все силы любви возопят во мне о своем страдании. Моя плоть, бывшая доселе одним необъятным ожиданием, станет всего лишь криком одиночества... и крик этот во мне уже поднимается, я чувствую, как он вострит в пылающем узле, где смешиваются душа и тело, свою вертикаль... Рот... то, что было мне ртом, открывается наконец масштабам моего бытия... Зреющий в нем вой отметет с моим последним выдохом всякую надежду быть услышанным.
Что может быть совершеннее.
II
Никто не свят, если оставляет след...
Окна до странности прозрачны. Можно подумать, что в них просто нет стекол. Кажется даже, что пейзаж, который виден за ними, не отделен от комнаты никакой зоной плотности и помутнения. Скорее уж можно счесть, что пейзаж составляет часть комнаты, что он прямо в ней, хотя на самом деле его в ней нет — ибо о какой комнате пристало бы говорить, будь пейзаж действительно повсюду? Но не вызывает никаких сомнений,что имеется место, являющееся комнатой, — причем этот термин следует понимать в самом что ни на есть общем смысле и было бы даже естественнее говорить не о комнате, а о помещении, учитывая, что речь, по всей видимости, идет о пустом пространстве, ограниченном единственно очень высокими окнами без занавесок, из которых открывается пейзаж, но так своеобразно, что, несмотря на всю абсурдность подобного предположения, скорее кажется, будто это пейзаж простирается внутрь помещения. Тут есть своего рода трудность. Но, не пытаясь свести ее на нет и не претендуя на ее разрешение, как не подумать о том, что с неуютной для рассудка ситуацией вполне можно свыкнуться, — так, впрочем, поступают и в ситуации, мучительной для тела, причем до того удачно, что с течением времени перестают испытывать какие-либо неприятные ощущения. В любом случае, нужно отчетливо представлять себе, скорее в отношении использованных в предложении слов, чем какой-то осязаемой реальности, что существует некое пустое место, которое можно отнести к категории комнат или помещений (жилых), и что существует пейзаж, который, не смешиваясь с пространством комнаты, разворачивается здесь весь целиком, в бесконечном многообразии случайностей, характеризующих, если присмотреться поближе, любой, даже самый банальный пейзаж. А также надо представить себе, что пустота комнаты повсюду бросается в глаза и, стало быть, соразмерна по масштабам пейзажу, но, в то время как можно было бы ожидать, что комната и пейзаж находятся в отношении исключения, здесь речь идет об отношении включения. Ошибка, очевидно, состоит в ожидании чего-то. Такая позиция предполагает в действительности, что настоящее устанавливается в рамках определенной соотнесенности с предшествующим и последующим. Но всё же кажется, что желание вывести настоящее из прошедшего и представить его как бы чреватым будущим уводит в сторону от основной черты мгновения, а именно его неуместности. Если жизнь не столь уж странна, то потому, что наша память и наша способность к предвосхищению устанавливают своего рода временной цикл, постоянно подменяющий собой настоящее. Напротив, если оставить настоящее длиться так, чтобы, кроме него, ничего не оставалось, у самых что ни на есть неприметных реалий