серая каменистая почва, запятнанная кое-где более светлыми или более темными участками. Термин участок вполне удовлетворителен, поскольку отражает определенную нейтральность и чуть ли не безразличие в отношении описываемой вещи. Что может быть более похожим на один участок, чем другой участок, если понимать под этим чистую протяженность без иных характерных черт, кроме собственно протяженности? Но точно так же, как то, что могло бы показаться пассивным, оказывается в высшей степени подвижным, так и то, что могло бы показаться просто пространством, рискует оказаться чем-то куда более богатым и сложным, если только взгляд (опять он), который на него падает, ищет в нем знак. Тогда он обнаруживает, что участки отнюдь не девственны. Как Робинзон перед отпечатком ноги, он (всё тот же взгляд) замечает, что в действительности пространство населено подвижными формами и что всё это белое, всё серое и черное состоит из обширных пятен с нечеткими очертаниями, без конца перескладывающихся в несомненно родственные друг другу, но тем не менее существенно различающиеся для того (кого?), кто озабочен точностью деталей, конфигурации. Итак, если присмотреться внимательнее через, как-никак, окно и через пустоту пустой комнаты, оказывается, что целиком весь пейзаж обуреваем своего рода смутной жизненной силой, которая проявляется в наползании цветов друг на друга, в сжатии и расширении, напоминающих до определенной степени игру пигментных пятен на коже некоторых пресмыкающихся собственно в момент пресмыкания. Но это сравнение очень неточно, ибо у любого пятнистого животного эта игра удерживается в рамках определенной симметрии и на протяжении всего движения исходная конфигурация не изменяется. Здесь же конфигурации складываются и распадаются, это постоянное перемешивание, переменчивость, все обстоятельства и перипетии которой невозможно уловить. Тут впору подумать о феномене (реальном? легендарном?) отражений на шкуре хамелеона, как будто почва просто-напросто наделена восприимчивостью к перепадам света и тени. Но в очередной раз это сравнение не может зайти слишком далеко, ибо здесь, насколько может охватить взгляд, нет никакого объекта, способного отбросить на землю тень, как и нет, как уже говорилось, на небе опознаваемого источника света, никакого солнца, никакого солнца. Впрочем, именно из-за отсутствия воздушного ореола, как и отсутствия облаков, короче говоря, из-за отсутствия атмосферы, невозможно не вспомнить о знаменитых платьях Ослиной шкуры, платьях цвета Времени, цвета времен года, чья переменчивая, мимолетная текстура готова бросить вызов воображению. Здесь нет ничего, что могло бы напомнить о внутреннем смещении воздушного пространства, о смущении небесной глади, об обмене между пейзажем и эфиром. Не из-за того ли, что сам пейзаж целиком содержится в пустой комнате? В любом случае, небо заведомо отсутствует. Неба нет и в помине. Просто абсолютное отсутствие. Так что в конечном счете надо признать, что происходят эти придающие пейзажу жизнь пятна самопроизвольно и самостоятельно, существуют сами по себе, не следует говорить: для самих себя, поскольку тут имеется взгляд, который их созерцает или рассматривает (трудно выбрать один из этих глаголов, лучше сохранить их вместе — впрочем, в полном равноправии): в конечном счете, не слишком опасаясь ошибиться, можно подписаться под предположением, что пересекающий вдоль и поперек всё пространственное поле комнаты пейзаж составляет обширная протяженность, бросающаяся в глаза странной подвижностью этих самых темных и светлых зон, зон, в основном имеющих вид пятен, наподобие баснословных архипелагов на планисферах былых времен, но поскольку речь идет о пятнах, чьи очертания и размеры непрестанно варьируются, при их созерцании (речь, скорее, не о рассматривании) на ум приходят гигантские амебообразные тела, расширяющие или сжимающие свою органическую массу сообразно импульсам, уловить целенаправленность которых не представляется возможным. Само собой разумеется, что сближение с амебой остается в высшей степени спорным, ибо невозможно представить себе этих микроскопических животных вне окружающей среды. Здесь же о среде нет и речи. Точно также, как нет атмосферы, нет здесь ни окружения, ни биосферы. Это своего рода высшая пустыня, квинтэссенция сухости и одиночества, без цели и выхода. Действительно, когда снится пустыня, в ней непременно видятся переходы, оазисы, караванные пути, великие нашествия на плодородные ареалы. Но здесь, такому, каким он предстает, без солнца и звезд, без единой дюны, без единого куста, даже без жаркой золотистости песка, пейзажу, кажется, действительно дано только одно: претерпевать свои, вероятно — более чем вероятно, — бесполезные поверхностные спазмы. Следовательно, ныне и впредь надо отказаться от представления об обитаемости пейзажа и стремиться описать его как место — пусть к всего лишь место, — где можно временно разбить лагерь. По правде говоря, кажется, что упоминавшаяся до сих пор просторная и переменчивая панорама совершенно в себе замкнута. Очень похоже, что в нее не проникнуть иначе, кроме как взглядом, а для него, на уровне такого рассмотрения материальной реальности, нет нужды в какой-либо возможности приятия, в каком-либо способном быть взаимным интимном измерении, ни в чем, что могло бы охватить и охранить другую интимность. Надо наконец осознать, что самую пустынную из пустынь отделяет от данной здесь не меньшее расстояние, чем от грубого идола до божественного духа, истинного Бога, единственного Бога, — и что этот повисший в пустоте пейзаж приносит в жертву своей подлинности все другие — те, которые надумало искусство, которые пересекали путешественники, о которых грезили влюбленные, англичане, изгнанники всех времен и народов. Это Пустыня. Хотелось бы думать, что она дожидается аскета, пророка, визионера, способного возвести миражи до высот новой веры. Но такое предположение подразумевает, что Пустыня соседствует со странами и народами, с городами и селениями, иначе говоря, что одиночество приводит в толпу и нуждается в братстве. Здесь же эти условия ничем внешне не обоснованы. Если во всем придерживаться — а придерживаться необходимо — зрелища, представленного в пустой комнате, Пустыня ограничена собою же и не способна предложить ничего, помимо пробегающего по ней беспрерывного движения. Впрочем, это движение следует определить с большей точностью. Прежде всего его не надо представлять себе как прохождение волн, что навело бы на мысль о частоте и ритме и заставило увидеть гармонию там, где она отсутствует. Нет. В конфигурациях, которые здесь складываются и распадаются, есть нечто спазматическое и аритмическое. Их невозможно предвидеть. Главенствует скорее впечатление хаоса, в том смысле, что нет никакой системы отсчета, никакой фиксированной точки в пространстве и времени, никакого центра, чтобы зацепиться, — и выходит, что реальность и в совокупности, и в каждой детали затронута измерением кошмара. Но термин