азах? о чьих глазах? о глазах кого? кого же?), оторваться от этих глаз и пасть на землю, пасть, как говорится, прахом, как говорится, сдаться, капитулировать, отказаться от существования, которое поддерживается только расхождением и различением, упасть, рухнуть, поддаться собственному весу, той силе инерции, что роднит его с темной материей чего угодно, и пусть на него наступят, пусть его раздавят и выметут вместе с мусором и плевками, бросят наконец в мир без образов, взгляд-гадость, взгляд-нищету, святой недовзгляд. Увы! подобное блаженство, плод полного отказа от всего своего бытия, заведомо не от мира сего — мира, состоящего, как уже было сказано, с одной стороны, из чего-то вроде пустой комнаты с высокими окнами без занавесок и, с другой, из пейзажа внутри этой комнаты, без неба и солнца, претерпевающего странное кишение собственной материи. Эта-то материя и представляет проблему, требует, чтобы ее отчетливо выявить, дополнительного внимания. Итак, нужно, чтобы взгляд напрягся, натянул свои пружины, чтобы он устремился как можно дальше, к самым передовым пределам самого себя, туда, где, не выходя из себя, поскольку такое немыслимо, он сосредоточится на ничтожном кусочке сего корежимого пространства в уверенности, что оказавшееся верным для этого фрагмента останется таковым и для целого. И тут-то для взгляда, призванного просто видеть, возникает что-то вроде шороха. Проясняется во всем своем богатстве возбуждение, складывающееся из несметного числа бесконечно малых перемещений, ничтожных движений, нырков и подъемов в масштабах булавочной головки, стычек, толчеи как бы живых корпускул, прижатых друг к другу, внедрившихся друг в друга, клеящихся, наползая, друг к другу, поглощенных смешением плоти, целиком растворившихся в лоне всеобщей, неослабной активности, сиречь кишмя кишащего копошения. И всё это сплошь из лапок и жвал, из исподних крыльев, щетинок и усиков, хоботков, долотец, отсосников, коготков, присосок, рассекателей и всего того, что может кусать и жалить, что может ранить, и обсасывать раны, и их оплодотворять. Всё это сжато, скучено, спрессовано. Всё это кипит, шелестит в брожении органов, взрываясь для вибрирующих копуляций, сгущаясь и тяжелея для великолепных в своей щедрости и ликовании кладок. Земля тут вовсе и не земля, а — там, докуда можно забрести, — живой, злокозненный слой, комковатая гуща, сотрясаемая и перемешиваемая в своих основах не имеющим имени насилием, быть может, ненасытностью, близким к пароксизму коллективным безумием; всё это в сером, всё это в черном с, тут и там, невралгическими узлами, где достигают максимальной мощи конвульсии всей массы: на перекрестье боен и опустошений, где пожирающие и пожираемые воспламеняются в одном и том же месиве горячки и ужаса, в одном и том же напоре, одном и том же подъеме, впадая в экстатическую ярость, которая пробуждает в темном лоне всей совокупности вековечные накаты прилива и отлива. И проблема тогда в том, чтобы узнать — причем ответ должен прийти непосредственно, — является ли такой органический конгломерат пятном и слоем на чем-то, на земле, на фоне, не кроется ли, так сказать, в основе и, так сказать, под ногами (миллиарды миллиардов миллиардов безумных лапок) подобной переменчивости и подобной энергии нечто протяженное, нечто устойчивое, которое к держится, которое сопротивляется, которое безучастно влачит на себе ношу разрухи и ужаса. Ибо в действительности, если присмотреться поближе, кажется, что пустыня исчезла, что она всегда была всего-навсего порожденной расстоянием иллюзией. Теперь же в глаза бросается чрезмерная жизненная энергия пространства и концентрация сталкивающихся в нем аппетитов. И, насколько взгляд может проникнуть внутрь и уловить задний план и инфраструктуру всего этого возбуждения, тут нет никакого заднего плана, нет никакой инфраструктуры. Посему, если не пытаться внедриться, не выходить всё же из себя, не давая освободиться от самого себя взгляду, поскольку такое просто немыслимо, всё, что тут налицо, — это суета сует, ряды, стыкующиеся с рядами, прибои и круговороты, но ничего, абсолютно ничего стабильного, неподвижного, постоянного: реальность океанического толка, если представить на месте молекул воды чудовищное в своей астрономичности число насекомых, полностью вовлеченных в единый гуд и черпающих свою активность и динамику в общих источниках безмыслия. Но под этим, кажется, и в самом деле ничего нет. Конечно, подобное утверждение требует осмотрительности. Прежде чем его высказывать, стоило бы задуматься. Но опять же, не видно, что еще можно сказать, кроме: там нет никакой опоры. То, что бьет ключом, кустится и роится до бесконечности, ни на чем не покоится, ни за что не держится. Поскольку там нет неба, то нет и земли. Но достаточное ли это основание, чтобы терять голову? Для этого понадобится куда больше, коли речь идет об отважном и честном взгляде. Впрочем, не стоит забывать, что, даже если земля и отсутствует, по крайней мере, имеются окна. Уже кое-что. Конечно, речь идет о не вполне обычных окнах, поскольку они никак не приспособлены для открывания. Наряду с этим известно, что их не украшают никакие занавеси. Для еще большей точности следовало бы добавить, что не заметно даже и рам или чего-либо связанного с идей о вставленных в деревянную или металлическую оправу стеклах. Речь идет скорее о своего рода прозрачной перегородке из стекла или близкого к стеклу, производящего впечатление стекла, материала, о, так сказать, витрине, застекленном проеме, в котором, однако, не видно креплений ни сверху ни снизу, ни справа ни слева. О толщине этой перегородки ничего сказать нельзя. Зато можно отметить ее очевидную прочность, ее основательность, качества тем более примечательные, что совершенно не видно, к чему крепится или на чем покоится эта необъятная стеклянная пластина. Следует также отметить ее прозрачность — из-за нее не возникает даже и мысли о существовании вертикальной плоскости, которая обрезает пейзаж и ограничивает то, что можно — само собой, до поры до времени — назвать комнатой. Эта прозрачность делает практически невозможным всякое разграничение между внутренним и наружным. Разворачивается, конечно же, один и тот же пейзаж; упомянутое выше кишение имеет в точности одни и те же характеристики, один итог же стиль по ту и другую сторону перегородки, это одно и то же празднество — так что разграничение между комнатой и пейзажем кажется совершенно произвольным, хотя и должно, несомненно, как-то отвечать определенному аспекту реальности. Но как? И какой реальности? Вопросы, в общем-то, довольно-таки праздные, если полагать, что неизвестно, до какой степени еще можно говорить о пейзаже и об окне. Дело в том, что в открывающееся мгновение всё стремительно меняется. Всё ускоряется, всё углубляется. Кто сказал, что тут не было глубины? На самом деле, скорее кажется, что нет других измерений, а единственное реальное действие — это безудержное падение, падение внутрь жизнедышащей, ненасытимой зернисто-лапочной массы, внутрь внутренности, в массу массы. И еще, до тех пор, пока взгляд судорожно цепляется за самого себя, углубление переживается на отдалении от вещей — и это неподвижное и безмолвное погружение, соскальзывание, которое ничего не касается, ничем не нарушает деятельность мира; но стоит взгляду устать, стоит расслабиться, забыться, как НЕПОСРЕДСТВЕННО возникает контакт! Контакт, со всей своей свитой шумов и запахов. Не надо, этого не надо. Можно играть с ужасом. Но стоит ужасу завладеть вами, стоит вам стать просто-напросто комком ужаса, и это уже невозможно. И, следовательно, надо защищаться, пускать всю свою энергию на то, чтобы удержать это неистовство лапок и сосущих органов с