Выбрать главу
другой стороны, зафиксировать всю эту мощь вторжения вне доступности. Но можно ли действительно верить в спасение силой взгляда, если вспомнить, что даже высокие окна при всей прочности и непорочности стекла не сумели разорвать пейзаж, не смогли остановить и удержать его вне комнаты, что с самого начала пустота пустой комнаты до жути населена, до жути заполнена, так что достаточно трудно понять, как в ней вообще находится место для чего-то еще, кроме кишащей прожорливой массы, для взгляда, например, даже самого что ни на есть смиренного, самого незначительного и неподвижного, какой только можно представить. В самом деле, велико искушение поверить в то, что нет никакой надежды, в то, что отсюда никогда не выйти. И действительно, выйти откуда? Выйти куда? Пока не слишком ясно даже, что это за кишмящее кишение наполняет всё пространство, насколько хватает — вполне допустимое выражение — насколько хватает взгляда. Известно только, что для погружения в него даже не надо двигаться, известно только, что темнота мира живет насыщенной, ожесточенной жизнью, полной лапок, шелеста надкрылий, цветения брюшков, биения крыльев, всасывающих нажатий. Всё подводит к мысли, что комната служит местом сборища, как бы ковчегом для всевозможных насекомых от сотворения мира, раем для мириад мух и излюбленным местом громоздящихся друг на друга — как на чердаке, как в силосной яме — яйцекладок многовидных червеобразных: будто это неистощимый и безвыходный садок личиночных форм, недоразвитой мелюзги, которая извивается в своей мягкотелости, будто это сны и мысли гло́ток, не знающих сна и мысли, раздутая сущность того, что не имеет основы. И всё это не имело бы особого значения, если бы не дышало. Но эта живая материя без конца вздувается, расслабляется, округляет свою массу, словно для того, чтобы стать весомее и лучше преградить выходы — упования, всё более и более смутные, на выходы: воспоминания, всё более и более спутанные, о выходах. И впредь, надо признать, надежды не остается. И когда мгновение вскрывается в совершенно новой, хотя и такой же старом, как жизнь и как смерть, боли, взгляд внезапно оборачивается Мальчиком. И он, Мальчик, совсем один у себя в комнате, совсем один в разгар лета. Мерзкая сушь. Последние кусты и деревья буквально выгорели на месте. То, что было любованием листвы и отрадой ветвей, выставляет напоказ свои культяпки, свои колючки, лоскутья пустых тенен, которые ждут только ветра, чтобы рассеяться. Голая земля безмолвно заглубляет свои трещины в форме папоротников на манер жертвенных татуировок. Она остается плотью только для скорпионов и пауков. Уединенность мира столь велика, что Мальчику страшно пошевелиться. Он стоит перед окном, через которое, кажется, созерцает всю летнюю безмерность. Но возможно, он рассматривает что-то совсем другое, неизвестно что, или даже спит стоя. Позади него ученический стол с учебниками, картой мира, пеналом. В углу, рядом с дверью, вытянулась, узкая и строгая, его мальчишеская кровать. На стенах никаких картинок. Всё выглядит так, будто это комната последнего мальчика последним летом. Тут не отследить ни грана интимности. Это своего рода пространство in vitro слишком белых стен, слишком прямых углов, слишком правильно расположенных предметов. Приходит в голову, что пребывающее здесь существо должно было избавиться от множества жизненных потребностей, начиная с дыхания. И действительно, трудно представить, что между этими стенами находится что-то пригодное к дыханию, что-либо способное стать элементом обмена с человеческим телом. В воображении предстает внутренность кристалла (холод, обезличенность, чистота, непроницаемость, нетленность) — с поправкой на то, что чужеродное тело может перемещаться здесь, не натыкаясь на плотность материи. Однако весьма сомнительно, что в подобных перемещениях может проявиться гибкость живого поведения. Напрашиваются скорее какие-то движения на геометрический лад. И к тому же возникает вопрос, какие мотивы могли бы в конечном счете подвигнуть на перемещение по просторам комнаты: кровать кажется не слишком приспособленной, чтобы на ней спать, стул — чтобы на нем сидеть, книги — чтобы их читать. И вообще кажется, что перечисленные предметы являются скорее сущностями предметов, а не вещами, которые могли бы помочь в жизни или даже просто находились бы к с жизнью в каких-то отношениях. Они, можно подумать, обладают своего рода абсолютным значением, но останавливаются на этом, хранят верность порядку, который не снисходит до человека: кровать ни для чего, стул ни для чего, книги ни для чего — и прежде всего не для руки, прежде всего не для тела. Не будет ничего удивительного, если достаточно весомое существо, нарушив жестом девственность пространства вокруг предметов, просто распадется, разлетится на бесконечное количество фрагментов. По правде говоря, трудно представить себе вторжение подобного существа, особенно если имеется в виду тот, кто, стоя у окна, кажется целиком и полностью поглощенным этим занятием. Ибо при виде его, всего целиком, тут и только тут, трудно избавиться от идеи, что по сути он ничем не отличается от других предметов, занимающих, впрочем, другие сектора комнаты. Более чем вероятно, что у Мальчика даже нет лица — ибо совершенно не видно, чем может обернуться здесь обладание физиономией, характерными чертами, взглядом, улыбкой. Впрочем, эта гипотеза ничуть не противоречит сказанному о созерцательной позе Мальчика, о впечатлении, что он рассматривает что-то на окне или за окном, ведь, чтобы предаться наблюдению за предметом, не обязательно иметь взгляд, достаточно иметь глаза, нет необходимости и в лице, при условии что в наличии мозг. Куда более спорно утверждение, согласно которому Мальчик, один на один с одиночеством мира, боится пошевелиться. Это замечание можно понять как несвоевременную реминисценцию паскалевских пустых пространств. Оно никоим образом не способствует ясному представлению сцены, попытка описания которой здесь предпринята. Таким образом, надлежит от него абстрагироваться, пренебречь им как шлаком, поскольку невозможно подправить здесь то, что один раз, раз и навсегда, уже было сказано. Итак, в конечном счете себя навязывает совершенная неподвижность всего целого, образ