Во всяком случае запомним следующий факт: отрывок из стихотворения «Любви, надежды, тихой славы» впервые появился в печати с прозрачным указанием, что это — «прекрасные стихи П». В 1826 г., в момент зенита пушкинской славы, эта формула совершенно равносильна полному наименованию имени Пушкина (заметим, что другого мало-мальски популярного поэта с инициалом П. тогда и не было в русской поэзии[111].
Читатель с совершенной несомненностью воспринимал приведенную оценку, как прямое указание на Пушкина.
Это впечатление усугублялось явственными намеками на политическую нецензурность стихов (чем, как известно, в то время славился именно Пушкин): «в сих прекрасных стихах П. заменен мною роковой заветный стих собственным незначащим». Издатель усугублял впечатление многозначительной сноской: «А нам кажется (стих) пропущен» и проч. Это опубликование прошло без всяких возражений с чьей бы то ни было стороны. Молчал и Пушкин.
Через два года тот же Бестужев-Рюмин, публикуя в 1829 г. почти полностью (за исключением последней строфы) послание «К N.N.», т. е. «Любви, надежды тихой славы» за подписью Ап., отмечает в предисловии: «Издатель, благодаря г. Ап., доставившего к нему тринадцать пьес (из коих несколько помещено в сей книжке) должным находит просить гг. Неизвестных об объявлении впредь имен своих издателю».
«Таким образом, — замечает Академическое издание, — в 1827 г. Бестужев-Рюмин говорил о послании к Чаадаеву, как об известном произведении, обозначая имя автора — П…, а в 1829 г. напечатал послание, приписав его неизвестному, скрывшему свое имя под буквами Ап.».
По мнению М. А. Цявловского, эта последняя подпись снова придумана Бестужевым-Рюминым для сигнализации читателю; в случае возможного укора, латинские буквы можно было толковать, как начало слова «Anonyme», фактически же в читателе вызывалась неизбежная ассоциация с пушкинскими инициалами (А.П.). Отметим, что некоторые стихотворения Пушкина появились в печати за этой именно подписью[112].
Первый намек 1827 г. хотя и ослабленный, оставался все же в силе.
Пушкин, как известно, заявил в своих критических заметках 1830 г. свой протест против всей этой уклончивой и в то же время явной игры с его именем. К этому заявлению мы еще вернемся.
Пока же заметим, что у печатных первоистоков вопроса мы встречаемся с целым рядом явных указаний на авторство Пушкина и не имеем ни одного хотя бы отдаленного и косвенного намека на Рылеева. Первый отрывок из послания характеризуется издателем, как «прекрасные стихи П.», первая подробная редакция помещена в одной партии с 5 несомненными пушкинскими стихотворениями (при одном непушкинском, включенном, очевидно, по ошибке), но во всяком случае не в соседстве с какими-либо рылеевскими стихами. Все это помещено за суггестивной подписью Ап., вызывающей невольное сближение с пушкинскими инициалами и не имеющей ничего общего с вензелем К.Р. (Кондр. Рылеев). Эта последняя публикация встретила отзвук со стороны Пушкина, который во всяком случае сам нисколько не отвергал своего авторства по отношению к стихотворению «Любви, надежды, тихой славы».
II
Этого мало. Пушкин не только не отвергал своего авторства, но в другом своем послании к Чаадаеву весьма отчетливо признал его. В стихотворении «К чему холодные сомненья?» 1820 г., бесспорно пушкинском и несомненно посвященном Чаадаеву, поэт совершенно недвусмысленно упоминает свое первое обращение к тому же лицу. Оба стихотворения с давних пор сопоставляются исследователями, как несомненно внутренне согласованные. Возражение М. Л. Гофмана, считающего вопреки традиции, что за исключением одного образа (да и то трактованного по-иному) «нет решительно никакой внутренней связи между обоими посланиями», ни в коем случае не может быть принято.
Полагаем, что связь эта очевидна. В момент второго послания Пушкин уже отошел от безудержной революционной восторженности своего недавнего прошлого, — он во многом стал спокойнее и скептичнее. Это новое настроение и выражается во 2-м послании. Все оно построено на противоположении возникшей сердечной лени и тишины прежнему «восторгу молодому» и мятежной отваге. Из этого противопоставления двух крайних настроений явственно выступает первое обращение к Чаадаеву (т. е. наше спорное послание).
Вспомним окончание послания к Чаадаеву 1820 г. (бесспорного):
Чаадаев, помнишь ли былое?
Давно ль с восторгом молодым
Я мыслил имя роковое
Предать развалинам иным?
Но в сердце, бурями смиренном,
Теперь и лень и тишина,
И в умиленьи вдохновенном
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
Вопрос, поставленный в начале этого заключения («давно ль с восторгом молодым я мыслил имя роковое предать развалинам иным?»), явно указывает на первое послание. Здесь, как и во всем стихотворении, — противопоставление первому посланию. Теперь перед поэтом развалины храма Дианы, где происходили трогательные эпизоды классической дружбы Ореста в Пилада:
На сих развалинах свершилось
Святое дружбы торжество…
В первом же случае говорилось об «обломках самовластья», т. е. отнюдь не идиллических руинах. Это и подчеркивается во 2-м послании в стихах о предании «рокового имени» (конечно, носителя самовластья) «развалинам иным» (обломкам трона).
Параллелизм антитезы углубляется и далее: в 1818 г. Пушкин мечтал видеть «наши имена» (т. е. свое и Чаадаева) написанными воспрянувшей от спячки революционной Россией «на обломках самовластья» — теперь же с ленью и тишиной в сердце, даже с чувством умиления —
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
В первом случае — обломки, овеянные вихрем борьбы, во втором — камень, дружбой освященный. В 1818 году — бурная устремленность в будущее, в 1820 — уход в легендарное прошлое: политическим перспективам грядущего противопоставлено идиллическое видение античности. Сложная и точная система противопоставлений обнаруживает теснейшую связь обоих посланий.
Не ясно ли, наконец, что определение 2-го послания «с восторгом молодым я мыслил имя роковое предать развалинам иным» относится, действительно, к восторженным строфам 1-го стихотворения:
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души высокие порывы
и проч.
Стоит прочесть без предубеждения весь отрывок 2-го послания «Чаадаев, помнишь ли былое?», чтоб совершенно непререкаемо увидеть в нем точное изложение Пушкиным a contrario своего первого послания к Чаадаеву. Видеть в «роковом имени», которое предается «иным развалинам» (не руинам дружбы, а обломкам самовластья), «конкретное имя женщины, внушавшей поэту страсть», можно только вполне игнорируя смысл стихотворения: к чему в самом деле Чаадаеву знать, что вместо имени «роковой женщины» на развалинах будет красоваться его фамилия в соединении с пушкинской?
III
Обращаясь к стиху послания. М. Л. Гофман отмечает, что «довод о прекрасном чисто пушкинском стихе» спорного стихотворения малоубедителен, так как таким «прекрасным чисто пушкинским стихом писали очень многие поэты „лучшей в истории русской поэзии эпохи“».
Это, конечно, не подлежит спору. Но несомненно одно, что это замечание никоим образом не может относиться к Рылееву, который совершенно не владел «прекрасным чисто пушкинским стихом», а писал свои поэмы весьма не гибким, тяжеловесным, прозаическим стилем. Об этом ярко свидетельствует единственная приведенная в статье М. Л. Гофмана фраза Рылеева: