Прогуливал я коняшку ежедневно, и пел ежедневно, так моя песенка и ушла в народ. Когда песня дошла до родителя, он призвал меня к ответу.
— Ты, где услышал такую песню. Сказывают, ты песни поёшь?
— У стрельцов услышал. Что на ограде ходят.
— А они говорят, что ты пел.
— Я пел и они пели, — пожал я плечами. — Ладная песня. Мне нравится. Про Федюню и коника.
— А какие ты ещё песни знаешь? — спросил отец настороженно.
— Что нянька пела про «баю-бай».
И запел тоскливо:
— Баю-баю баюшки. Жил мужик на краюшке. Он не беден и богат. У него много ребят. У него много ребят. Все по лавочкам и сидят. Все по лавочкам и сидят. Ккашку с маслицем едят. Кашку с маслицем едят, пирожки с творожком. Пирожочки с творожком для них мама напекла. Для них мама напекла. Мама добрая. Баю- баю, баю- бай, дитя, глазки закрывай. Бай- бай- бай.
Хорошо у меня получилось. Душевно и ладно. Матушка аж прослезилась. А отец нахмурился.
— Так, не ты значит, придумал?
— Ну, откуда ему, Сёпушка? Он и знать не знает, что такое Дон.
— А что такое Дон?
— Какой дон. Не знаю никакого дона. Нет там про дон, — насупился я.
— Ну, как же… Ты же сам поёшь: «На Дону на Доне, гулевали кони…»
— Доня? Так нянька свою Машку называет.
— А при чём тут кони? — удивился отец.
Я пожал плечами.
— У коней тоже дони есть, наверное.
Отец с матерью переглянулись и отец облегчённо вздохнул.
А песня прижилась. Ушла, как говорится, в народ. Её пели протяжно, раза в три медленнее, чем её пел я, скача на своей кобылке. Очень красиво у них получалось. Особенно, когда вступали высокие девичьи голоса. И я пел эту песню не стесняясь во весь голос. Что-то другое я петь зарёкся.
Мне ещё рано было исповедоваться, а поп Никодим пытал меня и пытал, пока мать не погнала его «ссаными тряпками» от меня и сказала ко мне не подходить, а то пожалуется архиепископу. На что поп буркнул, что «и на него управа найдётся». Сказал он тихо, но я-то был рядом и всё слышал. И он, взглянув на меня и встретившись с моим взглядом, понял, что я тоже слышал, кх, и не только слышал, но и всё понял. Поп недобро нахмурился и погрозил мне пальцем. А я подумал:
— Обломал бы я тебе палец, поп. И не только палец, а и рога.
Но грешить в этом мире мне не хотелось. Ибо… Ибо… Да-а-а… Ибо азм есть… Хм! Христос во мне… Хм! Да-а-а… Дожили…
Но, вообще-то, с Христовой молитвой, которую я старался произносить как можно чаще, в моём сердце стало теплее и спокойнее. В своих мирах мне, естественно, приходилось рассуждать на тему сотворения мира, смысла жизни и участия в нём религии, много читать по этому поводу и слушать разных знатоков. Я даже склонялся к принятию буддизма, так как шёл по пути дзэна и расширял своё и так почти бесконечное самосознание.
Однако только здесь и сейчас я почти поверил в «него». В Бога с большой буквы «Б», ибо свершилось то, что он сказал. Без всякого Флибера свершилось, от которого я избавился в году этак две тысячи двадцать шестом. Перенесла меня чья-то сила туда куда я как-то ЕГО попросил, не подумавши. Ага… Теперь только с большой буквы. Любой буквы любого алфавита. Ибо я искренне поверил с НЕГО.
Хотя… Веришь, не веришь, а соответствовать христианскому образу я был обязан. Строго тут было с этим. Люд хоть и куролесил на языческих праздниках в оргиях, переходящих в вакханалии, но в церковь ходил исправно. Там, где она была. И где был поп. Такой, как наш Никодим кому хочешь проклюёт черепушку, до мозга доберётся и мозг выклюет.
— И зачем его отец держит? — иногда думалось мне.
Но отца поп боялся и с ним вёл себя тишайшим образом, как кроткий агнец. Мать тоже жаловалась на попа, что тот лезет не в свои дела и едва ли не в каждую закупоревуемую бочку, но отец лишь отмахивался, спрашивая: «А кого?».
Так закончилась моя четвёртая зима, а за ней весна, лето, осень. Наступила пятая и после моих четвёртых именин отец засобирался на очередную войну с ляхами. Беспокойная у него была жизнь. А если у него, то и у нас. Ведь матушка переживала за отца. Не все его вои возвращались до дома, до хаты. Да и отец приходил пораненным. Я мылся с ним в бане и видел его почирканное розовыми шрамами тело.