Поднялся занавес. Раскрашенные барышни умело двигают ногами, облеченными в трико; вот, бесцеремонно шлепая девиц «по крупам», появляется толстый комик. Потрясая четырехугольным животом, он поет куплеты про неверных жен.
— Браво! Бис! — оглушительно кричат пансионеры. Забыты увещания дядьки; аплодируя вовсю, питомцы гимназии не сводят глаз со своего любимца.
Антракт. Долго вызывают пансионеры тучного куплетиста. Народ направился из залы в театральное фойе. С завистью проходят воспитанники мимо. Там пьют кофе, едят пирожки и фрукты… Нижним чинам, собакам и гимназистам входить воспрещено. Вот кто-то из товарищей — счастливец! — встретил среди знакомых желтенькую барышню и ходит с нею рядом по коридору, рассказывая смешное. Он так счастлив, что совершенно не замечает простых смертных и все говорит, пощипывая усы… Что это?.. В стороне мелькнуло белое строгое платье. Маленькие белые туфельки, мягкий, печально-звенящий голос, невнятно-горько призывающие глаза, вьющиеся волосы, полные кроткого, непорочного блеска… Неужели снова!.. Один миг — и конец, уже идут в пансион, спектакль кончился.
Моросит дождь. Уныло плетутся по неровному тротуару пансионеры. «И зачем было идти?» Вот второй час. В шесть вставать… Не готовы и уроки… теоремы… Чайкин… Ах, скверно!..
Злые и молчаливые, раздеваются они в швейцарской и хмуро идут по голой каменной лестнице во второй этаж, в спальные комнаты… Как тяжело! Вот в углу коридора сидит с бледным, истомленным лицом ночной сторож, капрал. Подле него на столике старые железные очки, залистанная книжка, часы с будильником. Устало-равнодушно смотрит он на пансионеров; сидел он вчера, третьего дня, год тому назад, пять и двадцать лет… и будет еще сидеть — и завтра, и послезавтра, и через месяц, и через два года, пока не умрет или не прогонят. Сколько видел он ученических смен! На его глазах в пансион поступали, учились, росли, выходили; появлялись другие, учились, томились, умирали и опять приходили… Всегда к слову «капрал» прислаивалось в пансионе что-то тяжкое и пугающее. Воспитанники не знали ни его имени, ни того, откуда он явился; знали только, что был он капрал, что были у него угрюмые глаза, черные косматые брови, опущенная книзу голова и длинная белая борода лопатой… Про капрала говорили также, что на одном его ночном дежурстве бросился вниз с лестницы гимназист Вельский. Говорили про него, что на каком-то заводе у него убило двух сыновей. За что? Никто не знал.
С нервною дрожью залезает Павлик под колючее казенное одеяло. Он взглянул на часы: уже два. Спать можно только четыре часа! Уроки не приготовлены, завтра математика… Чайкин… Ах, плохо! И зачем было ходить в театр?
Тихо. Спящие говорят что-то сонными голосами. Вот вскрикнули… У кого-то упала подушка. Вот встает кто-то белый… Лучше закрыться с головой. Темно. Милая мама, родная! Спишь ли ты? Или, быть может, тихо шепчешь свои молитвы? Ты далеко, за сто верст… А здесь так холодно, так чуждо… Мама, да слышишь ли ты?..
Чу, шорох. Белое строгое платье, смуглые щеки, священно-белые туфельки легко скользят по паркету. Медленно подходит Павлик. Сердце его напоено ужасом и преклонением. Что это? Она снова? Снова Тася?
Невнятно-горько, точно с укором, призывают взгляды. «Да что же я могу сделать, что?» — жутко и растерянно шепчет Павлик, и его сердце никнет. Без улыбки цветут эти девичьи губы. Синева окружила тенями строгие, непорочные глаза. Отчего только случаем вспоминается это в жутком мареве жизни? Отчего только жуткое ее близко, а все озаренное далеко, как небо? Отчего жизнь — не радость, а страх? Отчего сердце под ее приказом трепещет?..
Точно музыка звенит строгий девственный голос, точно звезды с вешнего неба сияют глаза. Где же ты, звездочка? Почему покатилась?
Чужие, мы любим друг друга — и навсегда чужие, мы сошлись, мы родились один для другой — и вот разделены навсегда. Только раз в жизни сошлись, и сразу сблизились, и затем должны расстаться. Зачем жизнь такова, когда будет иной?
Отчего так повеяно этим сердце тринадцатилетнего? Отчего все это бывает в жизни так?
Пробуждается пансион.
27Осенью, когда Павлику предстояло учиться уже в четвертом классе, мама, приехав с ним из деревни, сказала:
— Знаешь что, Павлик (она не говорила теперь «маленький»: четырехклассник мог справедливо обидеться), мне сказала тетя Фима, что она была бы рада тебя видеть у них по праздникам. Можно было бы устроить, чтобы тебя пускали по воскресеньям к ним в отпуск. Хочешь ли ты?