Да, таилось между людьми что-то стыдное, что они скрывали, и странно, совсем странно, что называлось оно «прелюбы», от священного слова «любовь». Помнится, тогда Павлик подумал о Тасе, которая любила его, и вдруг странная судорожная дрожь потрясла все тело его, и совсем как в лихорадке сжались в ознобе зубы, и сладкое, острое замирание проплыло по телу. Когда же, наконец, будет ясно?..
— О-о! — дрожа в жутком ознобе шепчет Павлик и смеется, а в широко раскрывшихся глазах вдруг отразились испуганные глаза мамы, его милой мамы, стоящей над ним со свечой.
— Да что с тобой, маленький? Чем ты смеешься? Отчего не спишь?
Странное, колкое, неясное самому желание вливается вдруг в сознание
Павлика. Разве он смеялся? Разве это смешно? Нет, это совсем не смешно; даже мама не понимает, что с ним. Поднимается он на постели, упершись в подушку кулачками, и зоркими, испытующими глазами смотрит в изумленное мамино лицо, и вдруг говорит громко, строго, почти сурово, то, что стоит в самом сердце души:
— А вот я давно хочу спросить тебя, мама: что такое «прелюбы сотвори»?
Слабый, испуганный жест бросает рука матери. «Ах!» — словно сказала, она и мгновенно почему-то погасла в ее руках свечка, точно она дунула на нее, но в те краткие мгновения перед темнотою, все скрывшей, ясно приметил Павлик в глазах матери слитное чувство страха, растерянности и стыда.
И схватывает Павлик руку матери и тянет ее к себе и говорит настойчиво, сурово:
— Нет, ты ответь мне, мама. Зачем ты погасила свечу?
Несколько секунд стоит меж ними сторожкое, опасное молчание.
— Что ты, Павлик, я не гасила, — тихо и виновато говорит мать и словно хочет отойти, но остается и садится на край постели. — Свеча сама погасла, но почему ты, маленький, спрашиваешь об этом?
Горькое чувство, поднявшись со дна души, появляется на языке Павлика. В самом деле горькое, точно отведал он полыни; обожгло горечью весь рот. Ему хочется смеяться, но это обидит маму, и, тщательно прикрывая на сердце горечь, он говорит:
— Нет, я не вдруг тебя спрашиваю об этом, мама, не сейчас и не вдруг: я давно обо всем этом думаю, только все молчат.
Как под ударом упрека опускает голову мама. Павлик видит в сумраке, как слабо и обиженно колышутся на висках матери седеющие волосы; уже ползет в окна серая пелена рассвета, недолга летняя ночь; теперь видны морщинки у ее губ, видно, как она прячет от сына лицо, как клонит его в сторону, застигнутая врасплох.
— Ну, отчего это все молчат, мама? — еще тише и суровее спрашивает он. — Молчат и боятся? Почему скрывают? Тогда я видел, пугался на уроке священник. А уж он праведный, у него нет грехов, он в алтаре, — почему же и он так боялся говорить?
— Ах, ах! — почти беззвучно шепчет мама и все смотрит в сторону. — Ты спрашиваешь, Павлик, такое… А что я скажу тебе, — я женщина. Вот жив был бы отец…
— Разве женщине говорить об этом стыдно? — вдруг спрашивает Павлик, быстро поднимается и садится подле мамы, ухватив ее за плечо. — Почему женщине стыдно? Разве она в чем виновата?
Мысль о Пашке обжигает мозг. Картина первой встречи в городе, как били женщину, как лили на нее помои, встает в голове. В самом деле, здесь, как видно, виновата женщина, вот отчего смущается мама. Если бы она была мужчиной, она…
— Но ведь священник-то… мужчина! — почти вскрикивает Павлик и стремится заглянуть матери в лицо, и вот видит, как, смущаясь все больше и больше, прячет свои глаза милая мама, единственный на свете друг. — Да что же такое это самое «прелюбы»?
Набравшись решимости, поднимает голову мама.
— А это, видишь ли, Павлик, когда мужчина хочет любить женщину, а женщина… — все тише становятся звуки милого смущенного голоса и кончаются шепотом, почти беззвучно растаявшим вздохом, за которым наступает молчание, за которым слышится из-за двери только зверски-равнодушный теткин храп.
— А разве нельзя мужчине любить женщину? — пытается прервать молчание Павел.
— Нет, можно. Только любить нельзя ту…
— Ведь я же люблю тебя, мама, а ты — женщина?
— Да, я — женщина.
— И мне нельзя любить тебя?
— Нет, можно, но…
— А других нельзя, что ли?