Должно быть, растерянная Васена и не обратила внимания на оружие Павлика.
— Скорее надо, скорее! — кричала она и все всхлипывала. — Ах, бесстыдники, ведь она — барышня. Ах, владычица!
— Да чего ты так боишься, Васена? — не так уж твердо спросил Павлик, когда они вбежали в подъезд теткиной половины. — Этой саблей я могу сразу троих проколоть.
— И маменьки нету, и Минодоры, тут все как на грех! Идите же, в столовой они!
«А, вот вы где!» Павлик уже приготовил эту устрашительную для разбойников фразу, но вступил в столовую и остановился. Поднятая сабля застыла у него в руке и затем тихо сползла вниз.
44Ничего особенного не примечалось в комнате. На полу не было крови, тетка была жива и сидела на диване рядом с Торчаковым, не только не сердясь на него, но даже положив ему руки на плечи. Прижимаясь к его груди головою, она всхлипывала, пьяно смеясь. Лицо Торчакова тоже было безгневно, буро и походило на старый кирпич. Правда, на полу лежали осколки тарелок и водочного графина, а на скатерти — куски селедки и огурцы, но ни разбойничьего ножа, ни пистолетов не было, и глаза тетки, посоловелые, мутные, как олово, взглянули скорее с озлоблением, чем с радостью, на своего неожиданного спасителя. Ну, совсем как когда-то баба в овраге.
— Барышня, барышня! Опомнитесь! — кричала около них Васена и трясла тетку за жирные плечи, стремясь оттащить от Торчакова. Но, должно быть, оба были так пьяны, что не могли ни подняться, ни отделиться друг от друга. — Барышня! Да постыдитесь! Фрол Васильич! — кричала Васена и трясла обоих. — Да барчонок здесь, барчонок! Какой страм!
— Павлушка? — вдруг грозно закричала тетка и потрясла взмокшими седыми косицами. — Да как ты смел! Федя! Выгони его! Ф-Федя! Ух!..
Задвигав плечами, она заплакала, и сейчас же плач ее перешел в визг, а за визгом послышалось пение, от которого совсем сбитый с толку Павлик отступил к стене:
Сред-ди д-олины… ровные… На г-гладкой… высс… соте…Павлик пришел в себя от изумления лишь тогда, когда заметил подле тетки тревожное и смущенное лицо мамы.
— Фиса, — говорила Елизавета Николаевна укоризненно и качала головой, добавляя что-то по-французски.
По-видимому, хмель, наконец, соскочил с тетки; Павлик заметил, что при появлении матери отсел в сторону и Торчаков и затем сейчас же стал шарить по подоконнику, отыскивая свой картуз.
— Помоги мне, Васена, уложить сестру. Она нездорова! — сказала еще Елизавета Николаевна прислуге, и обе подняли жирную тушу Анфы и повели ее, пошатывающуюся, в спальню, а Павлик все смотрел вслед уходившему Торчакову и думал: «Неужели это и есть то самое… «не прелюбы сотвори»?»
Странно и жутко было это. Оно облипало буквально всю жизнь. Куда ни взгляни — люди везде делали что-то темное, подозрительное, везде сходились друг с другом и вели себя пугающе-жутко. Оно настолько было общо всем, что буквально нельзя было ступить шага, чтобы не натолкнуться на это; начиная с чудесной женщины с золотыми волосами и кончая мерзким Клещухиным, все были во власти чего-то стыдного, что порою скрывалось, но порою выплывало на свет во всем жутком безобразии. Странно и непонятно было то, что этим занималось даже такое старое и неказистое чудовище, как тетка. Стало быть, все это было такое сильное в жизни, что захватывало даже обломки и развалины человечества; правда, никогда ранее не замечалось того за теткой; она была груба, неприятна, скупа; но прежде она никогда не обнималась с мужчинами, да еще такими противными, седыми, пьяными, неприятными на вид.
Антонина Эрастовна была красивая; дядя Евгений с его носом луковкой тоже красавец; красивый был и рыжебородый муж Антонины Эрастовны, и все эти дядины Машки и Глашки. Но чтобы это же самое было между такими старыми и безобразными, как Торчаков и тетка, это было выше понимания Павлика. Кроме того, и Торчаков был женат. Павел видел раз на базаре тучную краснощекую женщину в зеленом шелковом платье, это была жена Торчакова, и она, с ее тремя подбородками, была, во всяком случае, более красивой, чем Анфа. В чем же было дело, что и этот, даже этот, это чудовище находило нужным менять свою трехэтажную супругу на мерзкую тетку?
Опять ночь, опять не спит Павлик, вздыхает, ворочается, мучительно думает. Да, плетется между людьми что-то тайное и безобразное, что они скрывают, какая-то паучья сеть, которой все бегут и в которую все попадают. И молодые и старые, и красивые и безобразные, богатые и бедные, дети и взрослые — все как-то опутаны этим стыдным и жутким, что так необоримо ни для кого. И он, Павлик, через Пашку и другую, через красивую Лелю и лукавую Линочку впутывается в это жуткое марево, постепенно превращаясь из наблюдателя в действующее лицо, а над всеми этими Лелями, Пашками и Линочками незримо реет бледное прекрасное лицо со строгими, неулыбающимися глазами — лицо Таси, его единственной Таси, которой он обречен. Вот уж действительно выходит «прелюбы» — какое-то необычное сплетение «любовей», одна другой страннее, загадочнее, и в этом море «прелюбы», среди шумящего водоворота страстей, злых, загадочных и манящих дел, одиноко идет маленький, черноглазый, с непорочными бровями, никак не могущий понять, что такое с людьми и с ним.
45