«Вот если бы его могла увидеть мама, она также полюбила бы его!» — думал он и мечтал о той радости, какая была бы, если бы Станкевич жил вместе с ним в деревенском доме и они гуляли бы там, в деревне, целыми днями, а по ночам спали бы в одной комнате, в одной постели, нет, не спали бы, а целыми ночами говорили бы о своей дружбе, о своей любви.
«Кастор и Поллукс» были два древних неразлучных друга. Об этом Павел прочел в учебнике, и было радостно думать, что Станкевич — Кастор, а он — Поллукс, что они родились близнецами и не разлучатся никогда.
«Милая мама, я очень люблю тебя, — писал Павлик в деревню. — Я очень люблю тебя, но Станкевича люблю крошечку больше. Ты не сердись».
Последних слов он, понятно, не дописывал, чтобы не обидеть мамы; но вместе с тем, чтобы не обманывать ее, он вместо букв (и это не было обманом) ставил в письме ряд точек, — сорок две точки, по числу букв, — ведь ставят же точки на телеграфе! Он только шифровал свою тайну, но не обманывал маму, ее обманывать было нельзя.
«Я узнал созвездие Близнецов, — загадочно писал он матери в деревню, — Это были Кастор и Поллукс, два друга, милая мамочка, неразлучных никогда».
И теперь, когда во время одиноких прогулок по пансионскому коридору к нему подходил Умитбаев или Исенгалиев, он отвечал им, тревожно краснея:
— Я не могу говорить с тобою, я учу стихи.
Не всегда бывало это неправдою: Павлик порою и в самом деле учил стихи, но стихи свои собственные, он писал их тайно и влюбленно, и теперь они бывали еще более волнующими, потому что касались его единственной и вечной любви.
Завелась особая записная книжечка под номером двенадцать. И до того их было немало, и заносилось в них многое, достойное памяти. Павлик очень любил писать. Заносилось в книги содержание опереток, комедий и критика на пьесы, и химические опыты, в виде добывания кисло-<рода, и фокусы из книги «Доктор магии»… Но последняя книга — о Станкевиче— была розового цвета, и все листки в ней были розовые, с цветками, и надпись на ней цвела меж двух роз, между двумя опламененными сердцами:
«Милому другу, возлюбленному навсегда».
Да, конечно, не все в этой книжке было оригинальным. Начало ее заполняли стихотворения чужих авторов. Павлик списал в нее все стихи, <в которых говорилось о дружбе, и самым близким сердцу его был известный старинный романс:
Друг милый, друг сердечный, Тебя ли вижу я? Свиданья миг блаженный! Как бьется грудь моя!К этим словам полагалась и музыка изготовления Павлика, и потихоньку, с замиранием сердца, он пел этот мотив, и глаза его увлажнялись слезами, и голос начинал подлинно дрожать, когда он доходил до Знаменательных слов:
Теперь во всей вселенной Счастливей нет меня!И он чувствовал, что действительно нет человека счастливее и печальнее в одно и то же время во всей вселенной, чем он, Павлик, имеющий какого необыкновенного единственного друга.
55И вот разом, также утром, — только было это не осенью, а зимой, — проснувшись в своей пансионской постели, Павлик почувствовал, что больше не любит Станкевича. Совсем нет.
Так было это необычайно, необыкновенно, разительно, что Павлик даже поднялся на постели. Голова его была тяжела, все тело было в истоме, нельзя было сжать пальцев, не было никакой силы в мускулах, а на сердце было легко, радостно и пусто. Не было в нем больше Станкевича, точно птица выпорхнула из сердца, и стало в нем свободно и спокойно, и словно дышало оно, это сердце, с раскрытыми дверками.
— Как же это? Как? — спросил себя Павлик громко.
Кто-то завозился на постели рядом. Это напомнило Павлику об осторожности, и он прилег. Прилег и думал: нет, не было в нем Станкевича, даже фамилия его казалась ему чужой. «Кастор и Поллукс!» — попытался еще вызвать Павлик, но и это заклинание оказалось недействительным. Ничего дурного не чувствовал к Станкевичу Павлик, но просто с этого утра он стал чужим, словно вырезал его кто из сердца. Он оставался таким же красивым и изящным, но сердце уже не стремилось к нему; оно оставалось покойным и безучастным. Как же случилось все это? Как?
Да, ровно, спокойно во всем теле, если не считать сладко расслабляющей истомы. Еще не время вставать: часы пробили только пять. Еще час, но это и хорошо, что вставанье еще не скоро. Так почему-то ослабло тело, мускулы рук и ног, что лежать приятно, и только чуть-чуть, точно от мурашек, взворахиваются и веют на голове волосы.
«Нет, но как произошло это, что не стало Станкевича? — вновь спрашивает себя Павел, хочет подняться и не может: совсем нет сил, и радостно, и сладко в утомленном теле… мучительно-сладко и освобожденно, больше всего. — Как могло это случиться?»