— А кто еще живет кроме вашей тети? — спросил Павел.
— А кроме тетки — бабка и дед. Говорю: старики.
— И все в одной комнате?
— Нет, в четырех.
Смущенно Павлик проглотил пришляковскую насмешку.
— А я все-таки хотел бы прийти к вам в воскресенье! — без видимой последовательности сказал он.
Пришляков уже злобно прищурился.
— Ты чистенький, в новых рубашках; хочешь посмотреть, как живут бедняки. Пожалеть хочешь — соболезновать?
Но глаза Павла так удивленно-опечаленно вскинулись, что Пришляков смутился.
— Что же, приходи, — небрежно ответил он и снова поглядел на Павлика — уже без насмешки.
— В воскресенье, как приду в отпуск к тете Нате, я непременно зайду к тебе, Пришляков, — проговорил Павлик и для крепости пожал Василию руку.
Рука у Пришлякова была жесткая, шершавая, с рубцами на пальцах.
Ночью в субботу Павел думал о своем новом знакомце и не знал, что случайное слово желчного гимназиста принесет в его жизнь новые, не менее острые мысли, чем те, которыми он начинал жить.
Все запомнилось Павлику в то воскресенье, когда он пришел в отпуск к тете Нате и затем отправился к Василию Пришлякову.
Начать с того, что Пришляков жил на самой окраине города, почти рядом с тем низким и страшным домом, в котором Павлик во время первомайской прогулки впервые увидел раскрашенных женщин. И самый дом до того походил на тот жуткий подвал, что страх охватил при входе сердце Павлика, и он хотел было «навострить лыжи» обратно, как из окна, стоящего прямо на тротуаре, высунулась голова Пришлякова со словами:
— Заходи же сюда! Здесь я и живу!
Смрадными сенями, в которых пахло мышами и капустой, в полумраке Павел добрался до утлой двери, обитой рваной клеенкой. Ход в квартиру Пришлякова был со двора, и здесь ступени спускались как в подземелье, и когда Павел, встреченный Нелюдимом, входя в квартиру, оглянулся, он увидел над собою десяток ступеней, низводивших его как бы в яму.
«Да, вот как живут бедняки!» — пронеслось в его сбитом мозгу.
— Небось непривычно ходить по трущобам? — колко спросил его Пришляков.
Однако, против ожидания Павлика, в голос Нелюдима прокрадывалось тепло; должно быть, он был доволен, что Павел сдержал слово и пришел к нему в гости.
Два старика поднялись с дивана, когда Павлик вошел, и слепо заморгали глазами.
— Дед и бабка! — коротко объяснил Василий и провел гостя в угол к окну, где стоял заваленный книгами кухонный стол. — А это вот и моя резиденция! — сказал Нелюдим, усадив Павла на табурет.
Павлик растерянно присел и сейчас же получил от него кособокое яблоко:
— Вот съешь-ка яблоко, гостем будешь, — проговорил Пришляков и опять улыбнулся тепло и привлекательно.
Павлик тотчас же съел яблоко, больше от растерянности и изумления.
«А он совсем не такой злой, этот Вася!»
Стали рассматривать ученические тетрадки.
— Я сам сшиваю их себе, — объяснил Василий. — Это и дешевле и лучше.
— Да, конечно, лучше, — сейчас же подтвердил и Павел.
Бабка и дед, бормоча что-то, подступили к гостю. Бабка была глуха и долго переспрашивала об одном и том же.
— Вот что, дед и бабка, — решительно проговорил Нелюдим. — Вы пока посидите себе во дворике, а мы с Павлом займемся.
— Чего? — спросила бабка деда. — Чего говорит?
— Посидеть во дворике! — ответствовал дед, жуя свисающей челюстью, и надел латаный картузик с большим клеенчатым козырьком.
— А-а, ну что же, — согласилась бабка и стала укутывать платком шею.
Старики вышли, и Павел с Василием остались одни.
Разговор первое время не клеился.
— Они хорошие, эти старики, только, конечно, надоедают, — так же кратко объяснил Пришляков. — А бабка глухая, потому что она семь лет просидела в остроге.
— Это почему же в остроге?
— Ну, это долго рассказывать… как-нибудь потом.
Углубились в тетради.
— Ненавижу алгебру! — решительно объяснил Нелюдим.
— Я тоже! — признался Павлик. — Не люблю и всю математику.
— А что же ты любишь?
— Стихи! — Павел сильно покраснел.
— Стихи — ерунда, а вот я люблю политическую литературу.
Хоть это и было не очень ясно, Павлик не решился расспрашивать и
только следил, как Василий достает из обшарпанного сундучка под столом небольшие тетради.
— Прежде чем писать стихи, надо узнать, как жизнь ставится, — назидательно и строго проговорил Нелюдим. — Что ты напишешь, если не знаешь жизни? А стихи — ерунда!
Павлик по-прежнему молчал. Все это было ему внове, и «что стихи — «ерунда», с этим он не был согласен.