Выбрать главу

— Теперь лето, дом скоро высохнет, а стены масляные, — говорит он матери, безуспешно сопротивлявшейся. — Зато потом как будет здесь чисто, как приятно будет зимою жить.

Однако желание его было удовлетворено лишь частично: ему предоставили вымыть собственную комнату, остальные стены стала приводить в порядок прислуга Пелагея. Хлопотливое это было дело, особенно в комнате Павла, завешанной портретами снизу доверху. Как бы то ни было, вымыл он все стены комнаты, хотя два раза с табуретки слетал.

Вновь появилась с Пелагеей Елизавета Николаевна, но Павел не сдавался.

— Только печку осталось вымыть, мама, и все будет кончено.

Сняв с печки портреты, Павел приступил к омовению. Как видно, не занимались этим делом прежние владельцы: изразцы были покрыты словно корой. До вечера скоблил и отмывал свою печку Павлик; освеженные, словно помолодевшие, засверкали перед ним наконец изразцы.

— Вот, мама, и печка преобразилась! — хотел было закричать в соседнюю комнату торжествующий Павел и затих перед печью на своем табурете: на одном из вымытых изразцов вдруг появились перед ним чем-то острым нацарапанные строки, захватившие сразу его внимание.

Было написано всего несколько строк, но их содержание было странным и необычным. Написанное нельзя было назвать стихотворением, в нем не было рифм, но с изумлением и испугом читал Павел одну строку за другой, и жуткой тревогой сломило его сердце, когда он кончил читать. Растерянный, изумленный снова перечитывал он надпись, и странные, точно живые строки горели перед ним, обжигая сердце и мысль, наполняя их искрами, словно светившимися в темноте.

Вот что было написано на старом изразце печи:

Когда ты придешь сюда и станешь жить здесь, как раньше я жила, И не будешь спать ночью, одной из ночей,— Вспомни, что я жила здесь, я, я, Я жила здесь, любившая тебя. Я знаю, что ты меня вовсе не любишь, Знаю, что ты не полюбишь меня никогда: Ведь никогда еще на земле Не соединялись двое полюбивших. Но я навсегда до смерти полюбила тебя — Непорочное твое лицо с печальными глазами.

Перечитывал Павлик странное, неизвестно кем и когда начертанное стихотворение, и волнение, страх и сладкая скорбь захватывали его.

«Что это, что? — спрашивал он, беспомощно поводя в сумраке глазами. — Кто мог написать эти строки?» И разве это стихи? Без размера, без рифм, но как волновали они, как пугали, как трогали, как щемили душу, наполняя ее загадочной и сладкой, неизбывной тоской… «Кто мог написать это?»

Вечерело, кончался день. Елизавета Николаевна сидела во дворе, в садике, и Павел в доме был один.

«Кто мог написать это?» — снова задавал он себе вопросы и все разглядывал странную надпись и водил по ней пальцем. Стало страшно оставаться одному в комнате, по которой уже ложились тени ночи. «Мама!» — хотел было позвать он, бросился к окну, но остановился, упрекая себя в малодушии и беспричинной тревоге. «Что я? Пустяки, детские страхи… Семнадцать лет… Смешно… Устал от экзаменов…»

И старался не думать Павел, но против воли мысль тянулась к загадочному призыву, к милым, торопливо набросанным буквам, в которых как бы дышала большая, трепещущая, призывающая душа.

Живая трепетная мысль, живое, точно раненое, окровавленное человеческое сердце билось перед ним и дышало.

И пытался умерять непонятное волнение Павлик, а в голову снова вступало, что сердцем живым, сердцем верным и одиноким было написано это заклятие. Оно бродило и звенело в крови; оно затуманивало сознание, покоряя его неизъяснимым трепетом и влечением; оно покоряло сердце своей поэтической правдой и болью и роднило его с неизвестным автором строк.

Где он, этот автор? Где она, эта девушка, искавшая его? Ведь писала это девушка, когда-то жившая здесь. Может быть, так же, как сейчас он, она набрасывала эти призывные строки среди ночи, одна, среди тишины и огромной печали. Она призывала его, любимого, а он был далеко, и его любимая была так же далека от него, и оба они жили в своем разделении, в своей обособленной неизбывной тоске… Где же она сейчас?

Павлик встал, испытывая дрожь во всем теле. Где сейчас? Сейчас ее, свою, ему было нужно до боли, до смерти.

«Нет, я и в самом деле переутомился, надо в деревню», — сказал себе он и хотел пойти к матери, но сердце его все влекло к тайным призывам надписи, и он подошел к изразцам печи и снова приник к тревожно-манящим таинственным словам.