— Ого, да ты стреляный! — крикнул ему дядя Евгений в самое ухо.
И от крика ли или от вина вдруг ударило Павлика в темя и точно
зацепило за сердце что-то теплое, пахучее, как гвоздика, зацепило и повлекло за собою так, что в глазах запрыгали искры.
— Нет, я в первый раз! — сказал он каким-то чужим голосом и засмеялся. — Я никогда раньше не пил вина и в первый раз выпил, — повторил он и снова засмеялся, и теперь его смех прозвучал в его сознании чуждо и глухо: чужой, незнакомый и словно бесстыдный смех. — Может быть, это они смеются! — громко сказал себе Павлик.
В голове его звенели колокола: мельничная вода с шумом сбрасывалась с колеса в бездну и лилась и прокатывалась, шипя и давая пузырьки. «Зачем они смеются? Зачем, зачем?» — спросил он еще себя и потом опять засмеялся сам и опять сказал громко, покачивая головою:
— Зачем вы смеетесь надо мною? Вы оба нехорошие, и я вас не люблю.
— Зато я тебя люблю! — сейчас же ответил ему высокий голос, дрожавший как струна.
Повел Павел отяжелевшими глазами. Он не в зале; он в маленькой комнатке на мягком красном диване; дядя Евгений исчез, и с Павликом только одна рыжеволосая, и сидит она странно и неестественно: не на диване, где Павлик, и не в кресле, а на коленях у него, у семиклассника, у него, который стихи пишет, где рифмуется «люблю» и «гублю».
— Зачем вы это… так — неудобно сели? — спросил он девушку, пытаясь сбросить ее с колен. Но не отгибалась рука, узкая, тонкая, ненавистная и в то же время прекрасная, обвившая шею, принявшую в себя весь ее незнакомый холодок. Пахло от руки гвоздикой или гелиотропом; к самому лицу, к опаленным губам прислонялись жаркие девичьи губы.
— Я же люблю тебя, глупенький, — услышал он еще, и глаза — блестящие, влажные, потемневшие от света лампы глаза, вдруг уставились в самое его сердце, говоря без слов.
Тася? Неужели это глаза Таси как звезды блеснули? Неужели это она приблизилась — она, к кому обращались «люблю» и «гублю», кому пелись молитвы, чьи глаза смотрели так сурово и жутко в самое сердце души? Неужели она найдена, неужели пришла? Неужели это ее рука легла вокруг шеи, и неужели ей шепчет раскрытое сердце благоухающее признание: «Люблю, люблю тебя!» Но нет, этого не бывает на свете, не бывает никогда: еще никогда в мире не соединялись двое полюбивших.
— Что ж молчишь? Что не отвечаешь? Ведь я же люблю тебя, темноглазый гимназистик!
И к губам прильнуло что-то нежное, пахнущее молоком, сиренью и голубем. Но тут же взгляд Павла набегает на два хрупких пальца, лежащих на колене. Пальцы эти были вывернуты, и девичья ладонь невинно высилась, как розовая чашечка, но самые кончики пальцев были шершавы и темны, и это внезапно приняло на себя все внимание Павла.
— Что это? Отчего у вас такие пальцы? — спросил он, чувствуя, как исчезает в нем и сладкое очарование, и хмель неизвестного, и даже грубый хмель вина. И тотчас же потускнело и розовое лицо, поникнув рыжими волосами. И с этого лица схлынул хмель, и оно точно увяло и посерело, и рука сбилась с шеи, глухо плеснувшись о спинку дивана.
— А пальцы такие — от иголки: иголкою исколоты, потому что приходится шить.
— Что же вам шить приходится? — не понимая, спросил Павлик, ощущая, как все растет в нем сознание и трезвость.
— А шить приходится все наряды. Потому — хозяйка хора требовает, чтобы были все нарядные и гостей привлекали…
И больше всего из объясненного запало в голову Павлика «гостей привлекали».
— Вы, значит, гостей и привлекаете? — тотчас же спросил он неосторожно и наивно.
И вот на его щеку упали две слезинки, горячие и прозрачные, обжигающие кожу.
— Конечно, и привлекаю, потому что обязана; а вот встретила молоденького, чистого — и вспомнилось вдруг…
С ущемленным, опустошенным сердцем смотрит за рыжеволосой Павлик. Сошла она с колен, и к столу подходит, и наливает себе в стакан из графина, и пьет быстрыми судорожными глотками, в то время как по пальцам, узеньким, бедным, исколотым иголкой пальцам, бегут соленые прозрачно-горькие струйки.
— Ну что, устроились? — весело блестя глазами, спрашивает вошедший дядя Евгений.
— Да, устроились, — жестко, совсем как взрослый отвечает Павел и поднимается. — Благодарю вас, дядя Евгений: я понял все.
32Душным и пыльным июльским вечером в тихий дом Павла вдруг внедрились шумы: явились гурьбой гости, товарищи его.
Так было это неожиданно, что Павел на несколько мгновений оцепенел, не мог он поверить этому, никого он не звал, а народу собралось «пропасть» — одиннадцать человек.